Кресло это кажется Михайлову сравнительно с двумя другими куда более уютным и расположенным заведомо лучше — из зеркала выглядывает часть прихожей: видно, например, кто придет и как придет. И даже само чувство к Алевтине, а оно поначалу было средненькое, перестает быть сгустком тепла или, скажем, частицей жизни, потому что сгустком тепла и частицей жизни становится само ее жилье, и пространственное расположение вещей, и кресло, и книги, и чашка для кофе. А появившийся новенький — это Стрепетов. Нет, новенький был, и мелькнул, и как-то мгновенно исчез, а второй новенький — вот это уже математик.
Михайлов видит вдруг, что теперь не его черед и час и что теперь в эту ее жизнь втягивается Стрепетов, приходит Стрепетов, звонит Стрепетов. И, по-видимому, математик тоже привыкает незаметно и тоже поначалу смотрит на жизнь Алевтины свысока и посмеиваясь и, быть может, ограничивая себя, уже тоже думает про два раза в месяц. В общности и схожести чувства тут можно не сомневаться. Алевтина читала стихи в поездке по Крыму — там их трудилась целая рота: певцы, поэты, рассказчики-юмористы. А математик в Крыму отдыхал. Остальное Михайлов и сам может дорисовать. И первый их вечер тоже. Дорисовав, Михайлов находит даже, что математик это неплохо и это много лучше, чем рассказчик-юморист из той же бригады или, скажем, конферансье (нечто навязчивое и постоянно раздражающее — он занимал бы у Михайлова трояки и непринужденно распивал бутылец: «А мы, брат, по-быстрому!» — утверждая при этом, что у него широкая душа, а у Михайлова нет). Математик не худшее, без драк хотя бы.
Алевтина в новом теперь и в не лучшем свете, как всякий человек, делающий выбор. Она на виду. Она не только знакомится, не только влюбляется и потом разочаровывается и дает отставку — она режиссирует весь процесс, она тянет нить, она мелькает спицами, она вяжет, как вязала ее прабабка теплые носки внуку. «Нет, Михайлов. Сегодня я утомлена». — «Я приду посидеть», — уверяет Михайлов. «Нет-нет. Сегодня у меня гость. Тот математик», — откровенно и просто объясняет в телефонную трубку она, уверенно и легко отодвигая вечер с Михайловым по меньшей мере на неделю. А что поделаешь. Его вытесняют просто и, чтобы не болело, без церемоний. Алевтина сама вяжет роман, сама ставит точку и сама доставляет тебе горечь, не дожидаясь, пока ты вдруг уйдешь и доставишь горечь ей.
Михайлов пытается что-то переменить, звонит чаще или приходит к ней без звонка и внезапно («Случайно шел мимо — дай, думаю, зайду»), но тем бесцеремоннее его вытесняют. Алевтина сердита: «Знаешь, Михайлов, ты что-то зачастил, помни свое место».
— Я же проходил случайно — дай, думаю…
— Брось.
— Не веришь, а я расскажу — я ехал от Павелецкого к одному заказчику, он живет…
— Михайлов. Мы же взрослые люди! — Алевтина раздражена. Она всегда его хорошо принимала. Она читала ему стихи. Она варила ему вкусный кофе. Она честно и искренне любила его, она отпустила ему этой нелегкой, надо сказать, эмоции — полную меру. А больше не надо — не она его, так он ее завтра бросит, разве не так?.. Оба обостренно молчат и, может быть, впервые видят и понимают друг друга — понимание, в сущности, и начинается с той минуты и с того изгиба отношений, когда одному нет, а другому больно.
— Такие вот дела, — без всякого смысла произносит Михайлов и повторяет, сколько можно прячась в себя и в свою медлительность. — Такие вот дела…
Алевтина треплет его по плечу. Но голос отнюдь не мягок:
— Выше голову, Михайлов. Ничего из ряда вон не случилось, пока нам больно — это еще жизнь.
— Шибко мудро, — ворчит Михайлов.
— Что да, то да. |