|
Только в полете, над морем, где никто не мог тронуть его ни вожжами, ни пяткой, ни копытом, — до Босфора оставалось минут двадцать, и потом еще минут сорок, — конь использовал их вовсю, он отбросил даже цвет, стал опаловым, как нижний слой горных облаков, кончики гривы и хвоста чуть шевелились от ветра. Он видел Босфор, Дарданеллы и Кипр, желтый пустырь с протоптанными тропинками и отмечал без раздражения: «Босфор — через три стадии придется выйти из покоя, Дарданеллы — через две выход из покоя», после Кипра стал выходить, чтобы, когда придется ударить о землю копытами и побежать, не было шока. Он был хороший конь и любил бежать так же, как любил покой, но, когда сквозь полуприкрытые глаза начала увеличиваться земля, он вместе с обрывками ее дыхания бесстрастно почувствовал, как тяжело будет по этой земле бежать.
Ехиэль сразу, как только темное длинное облако вдалеке сгустилось и отвердело, когда уже не могло быть ошибки, вытянул из точки уверенности канат и бросил конец земле, так что земля, схватившись за этот конец, тянула к себе телегу, как ребенок в сумерках тянет вниз воздушного змея: и жалко — хорошо летит, и домой зовут.
Ехиэль смотрел, смотрел, смотрел, впервые с начала путешествия смотрел, смотрел, смотрел на линию воды, на зубочистки мачт у яхт-клуба, на башни гостиниц, чувствуя за ними толщу города. Еще не купались, в воде не видно было ни одной головы, только шел по качнувшемуся и разбухшему вдруг пляжу, толкая свою тень, полуголый человечек, а навстречу ему трусила вдоль края воды телесного цвета фигурка женщины с двумя красными поперечными полосками и вровень с ней темный корешок собаки.
Телегу опять дернуло, она пролетела над крышами стоявших у светофора машин (первым, наехав капотом на зебру пешеходного перехода, торчал полицейский джип с черным номером «262» на белой крыше), над первой линией домов, на секунду застряла возле балкона маленькой гостиницы. Ехиэль увидел распахнутую балконную дверь и черное окно давно пустующей комнаты, белый пластиковый стул с забытым и перезимовавшим на его спинке полотенцем, а на стене — зеленую рекламу пива «Хайнекен». Телегу приподняло над неряшливо нарезанным нолем черных крыш и медленно опустило в проем между ними, ниже, ниже, до самой — все-таки без удара не получилось — земли.
Никита спал. Когда колеса ударились об асфальт, он проснулся и схватился за голову. Кепки не было. Впрочем, ему тут же стало не до кепки: лошади рванули вбок — прямо перед ними, присев на проезжей части, справляла нужду тяжелая, брылястая, мышиного цвета собака, которую держал на поводке тяжелый, брылястый, бритоголовый мужчина. Едва успев обогнуть эту пару, телега была остановлена двумя парнями, которые молча положили на нее обитый желтой, местами облупившейся формайкой шкафчик и отошли, отряхивая руки. С другой стороны улицы женщина пронзительно закричала Ехиэлю: «Громкоговоритель, громкоговоритель, где громкоговоритель?» Она приложила сжатый кулак к губам, показывая, что имеет в виду: «Откуда мы должны знать, что ты приехал?» Жители, очевидно, приняли их за старьевщиков, каждый день от десяти до часу объезжающих на телеге северный Тель-Авив. Их с трудом различимый из-за арабского произношения, искаженный громкоговорителем вопль: «Альте захен! Альте захен!» — напоминает бывшим ленинградцам полуденный выстрел петропавловской пушки, а американские туристы, не без оснований принимая его за крик муэдзина, вздрагивают и думают: «Мом просила меня не ехать. Я герой. Исламский фундаментализм. Они уже в центре Тель-Авива. Нет плохих религий — есть плохие люди. Любой фанатизм плох. Мы — избранный народ, sure, но все люди равны и одинаковы. Sure».
Никита быстро понял, что тихая, сытая улица Шолом-Алейхема, на которую они приземлились, куда более труднопроходима, чем карпатские горы. |