Его китайский всегда был далек от совершенства: говорил он на итальянский манер, проглатывая конечные согласные и совсем не справляясь с гортанными звуками. Но, в конце концов, глядя на их терпеливые лица, обращенные к Богородице и Ее Сыну, он решил, что не так уж важно, понимают ли они слова, если смотрят на образ и пытаются проникнуть в его суть.
Перед полуднем он пытался вести уроки в школе для мальчиков, но это оказывалось почти всегда пропащим делом, потому что в любую минуту его могли позвать из класса улаживать дела бедняков.
— Отец, вчера вечером я продал этому человеку риса на десять пенсов, и он обещал заплатить мне утром, а сейчас он съел рис и говорит, что у него нет денег.
Перед ним стояли двое мужчин в штанах кули с голыми, почти черными от загара спинами, и оба были злы, и оба не хотели ничего знать.
— Ты послушай, тогда мой желудок был пуст, но разве я должен страдать, если у тебя есть еда? Революционеры уже идут, и когда они придут, все люди, вроде тебя, у которых есть рис, должны будут отдать его нам, у кого риса нет, и не спрашивать никаких денег!
Оба испепеляли друг друга глазами, как петухи перед боем, а Отец Андреа положил свои руки на руку каждого из них, и руки досказывали то, что начали говорить глаза, маленькие, загорелые, очень правильной формы руки, в трещинах и морщинах, от того что он слишком часто мыл и оттирал их. Одна из мук его жизни состояла в том, что он был не в силах заставить себя коснуться темных немытых тел без содрогания духа. Его одолевало неотвязное желание мыть и мыть руки, и они всегда чуть пахли карболовым мылом.
Порой он налагал на себя епитимью, заставляя не мыть руки и подавлять дрожь отвращения, когда он возлагал их на голову ребенка в лишаях. Он выучил себя касаться всего, от чего хотелось отпрянуть, и когда люди видели его плавные, свободные, добрые руки, никто не догадывался о внутреннем отвращении.
И сейчас он положил теплые и увещевающие руки свои на руки обоих строптивцев и сказал одному: «Друг мой, я ничего не знаю о революционерах. Я знаю другое: пришла пора прополоть мой огород, и если ты сегодня возьмешься за это, я охотно тебе заплачу. Я знаю твое доброе сердце, и я знаю, что ты не пожалеешь десяти пенсов из этой платы своему соседу. Он ведь бедняк, и у него есть дети, а ты съел его рис. Сказано ведь в Писании: „Кто не работает, тот не ест“, и это один из законов жизни, который не могут отменить даже революционеры».
И вдруг напряжение на их лицах растаяло, оба засмеялись, показали белые зубы, и Отец Андреа тоже засмеялся, по его круглому румяному лицу побежали морщинки, и он вернулся к своим школьникам. В конце дня он заплатил человеку двойную плату. «Возьми, — сказал он, — когда тот сделал вид, что отказывается. — Когда-нибудь я еще раз попрошу тебя поработать у меня, и, может быть, тогда у меня не будет денег».
В полдень, отобедав миской риса и бобами с макаронами, он надевал плоскую черную шляпу и шел к людям, пил с ними чай, ел крутые яйца, которыми хозяйки угощали его, хотя в глубине души не переносил яиц, и слушал, и улыбался всему, что ему говорили. С богатыми он не знался: они презирали его как иностранца и католического попа, и ему не хотелось бы появляться у них, даже если б его пускали. Он ходил по низким домикам бедняков с соломенными крышами и по рогожным шалашам нищих, и раздавал им деньги, лишь только они попадали ему в руки. Эти люди ничего не знали о грядущей буре, буре революции, и ничего не знал о ней сам Отец Андреа. Уже много лет как он бросил читать газеты и отрешился от всего, что творилось за пределами его круга дней и восхитительных ночей.
Раз в неделю он позволял себе вспомнить о своей родной стране: к вечеру седьмого дня совершал омовение, подстригал темную бороду и чуть умащивал руки благовонием, а затем поднимался в крохотную обсерваторию и садился там в старое кресло. |