Чего Фрейду хотелось, так это другого медведя.
— С таким глупым медведем, — сказал Фрейд моим родителям, — нечего и пытаться загрести побольше. К тому же на дешевых курортах… другие проблемы.
Моя мать взяла отца за руку и предупреждающе ее сжала; возможно, она это сделала потому, что видела, как он уже мечтает о «других проблемах», о тех «дешевых курортах». Но мой отец думал о своей учебе в Гарварде; ему нравились «Индиана» 1937 года выпуска и медведь по имени Штат Мэн. Он не заметил, чтобы Фрейд приложил хоть малейшие усилия для того, чтобы дрессировать медведя, а Вин Берри был мальчиком, который верил в себя; сын тренера Боба воображал, что может достичь всего, что придет ему в голову.
Раньше он планировал, что по окончании лета в «Арбутноте» поедет в Кембридж, снимет комнату и найдет работу, возможно, в Бостоне. Он изучит местность вокруг Гарварда и найдет себе работу где-нибудь поблизости, так что, когда у него будут деньги на учебу, он сразу же поступит в Гарвард. Или даже, воображал он, ему удастся совмещать работу с учебой. Матери, конечно, эти планы нравились, так как в ту пору от Бостона до Дейри довольно регулярно ходили поезда по ветке «Бостон-энд-Мэн». Она уже представляла себе визиты моего отца, долгие уикенды, а может быть, при случае ей и самой удастся, не жертвуя приличиями, посетить его в Бостоне или Кембридже.
— Да что ты вообще знаешь о медведях? — спрашивала она. — Или о мотоциклах?
Ей также не нравилась и другая идея — что, если Фрейд не захочет расстаться со своей «Индианой» или медведем, отец может отправиться на лесопилку вместе с ним. Вин Берри был сильным молодым человеком, но не вульгарным. А мать представляла себе лесопилки как очень вульгарные места, откуда отец вернется совсем иным, если вообще вернется. Ей не стоило беспокоиться. То лето уже было кем-то спланировано от начала и до конца, и это было более грандиозно и неотвратимо, чем все тривиальные замыслы, которые могли прийти в головы моим отцу и матери. Лето 1939 года было так же неотвратимо, как будущая война в Европе, и все они, Фрейд, Мэри Бейтс и Винслоу Берри, неслись в его потоке, как чайки, захваченные бурным течением Кеннебека.
Однажды вечером в конце августа, когда мать только что кончила прислуживать за ужином и только успела надеть свои двуцветные туфли и длинную юбку, в которой она играла в крокет, отца вызвали из его комнаты, чтобы помочь поранившемуся человеку. Отец пробежал через лужайку для крокета, где его ждала мать. На плече она держала клюшку. Развешанные на деревьях, наподобие рождественских, гирлянды заливали лужайку таким призрачным светом, что моему отцу мать показалась «ангелом с клюшкой».
— Подожди минуту, я сейчас, — сказал ей отец. — Там кто-то поранился.
Она побежала за ним и еще несколькими бегущими мужчинами к пристани отеля. У пристани стоял большой пароход, освещенный огнями. На борту царило оживление, играл оркестр, в котором было слишком много духовых инструментов. Сильный запах топлива и выхлопных газов в соленом воздухе смешивался с запахом раздавленных фруктов. Оказалось, что пассажирам была подана огромная чаша с фруктовым пуншем, и они азартно расплескивали его на себя, а также на палубу. В конце пристани на боку лежал человек, у которого на щеке кровоточила рана: он поднимался по лестнице и порвал себе щеку о причальный клин.
Это был крупный мужчина, его лицо багровело в голубом потоке лунного света; он сел, как только кто-то притронулся к нему.
— Scheiss! — сказал он.
Мои мать и отец благодаря многочисленным выступлениям Фрейда узнали это слово — «дерьмо» по-немецки. С помощью нескольких сильных молодых людей немец был поставлен на ноги. Он изрядно перепачкал кровью свой белый смокинг, в котором поместились бы два человека; его сине-черный кушак больше походил на занавес, а гармонирующий с кушаком галстук-бабочка врезался в шею и торчал, как изогнутый пропеллер. |