Изменить размер шрифта - +

Уже в машине, Дэниел пробубнил с заднего сидения что-то там о моём эгоизме.

— Спроси Райана, — сказал он.

Так и началась наша негласная война.

Но Дэниел — мой брат, и он единственный из оставшихся в этом мире, кому есть до меня дело. Такое заслуживает шоколадки. Я хватаю рюкзак, примостившийся у моих ног, и начинаю рыться в переднем кармане, пока не касаюсь размякшего шоколада. Бросаю брату батончик, он кивает в знак благодарности, и временное перемирие восстановлено.

Напряжение чуть спало, и я надеюсь, что из-за этого папа почувствует облегчение. Но его лицо остаётся решительным; он сосредоточен на своём плане, чтобы боль вновь не одержала над ним верх. Отец не всегда был таким. Я не могу точно определить, когда именно он изменился, но это было быстро. Мы же были слишком отвлечены, чтобы заметить. Я занималась самолечением, проявляющимся в виде всевозможных раздражающих выходок; Дэниел был погружён в избегание и отрицание. Не было никого, кто сплотил бы нас.

А когда папа пришёл домой и наткнулся на исключительно бурную вечеринку, которую я устроила, то вёл себя спокойно и сдержанно, хотя на самом деле должен был выйти из себя. Посадить меня под домашний арест лет так на двадцать. Но вместо этого он предложил план.

— Это только на лето, — говорил он нам с Дэниелом, нависая над ведёрком с курицей из «KFC». — Вы же знаете, вашей бабушке хотелось бы проводить с вами больше времени.

Маме моей мамы лет восемьдесят, и я с трудом могу представить, что ей так уж сильно хочется иметь дело с семнадцатилетней бунтаркой или её эгоистичным старшим братом. Мы встречались с бабушкой Нелл так мало раз, что можно по пальцам пересчитать, а назвать эти встречи располагающими язык не повернётся. Но это не важно. Потому что той ночью, сидя в спальне Дэниела, мы с братом пришли к выводу, что она единственная, кто проявила к нам интерес. Папа же отдавал нас. Бросал.

Но сейчас Дэниелу восемнадцать, и он обещает, что заберёт меня с собой, когда накопит достаточно денег для самостоятельной жизни. Пусть папа и оставляет нас под предлогом, что вернётся, мы знаем — этого не будет.

— Бабушка сказала, что специально для тебя, Одри, они сделали ремонт на чердаке, — произносит папа со своего места, но не смотрит в мою сторону. — Они поставили новую кровать, комод. Она ещё спрашивала про твой любимый цвет. Я сказал ей, что это розовый.

— Голубой, — отвечаю я, заслужив его короткий взгляд. — Розовый мне не нравится с седьмого класса.

Папа сглатывает, словно у него ком в горле, и перехватывает руль.

— Что ж, думаю, ты сможешь всё перекрасить. Будет весело.

— А где буду жить я? — спрашивает Дэниел. — Они почистили сено в амбаре?

Папа так долго молчит и не отвечает, что я уже хочу повторить вопрос. Но тут отец хрустит шейными позвонками и смотрит в зеркало заднего вида.

— Ты будешь жить в старой комнате твой матери.

Я опускаю голову. Сначала меня переполняет ощущение того, что это предательство со стороны бабушки, когда она вот так решила связать Дэниела, а не меня, с детством нашей мамы. А я буду заперта на чердаке, словно героиня романа В. К. Эндрюс[1]. Когда мне удаётся справиться с болью, я оборачиваюсь и вижу, что Дэниел смотрит на меня, сжав челюсти; выражение его лица говорит о том, что мне не о чем волноваться. Мы не пробудем там долго. Даже если нам придётся сбежать.

Я снова смотрю на радио, готовая продолжить свои поиски ритмичным нажатием кнопки, но замечаю красный огонёк над CD-проигрывателем. Мне даже не вспомнить, когда я последний раз слушала компакт-диски в этой машине. Обычно у меня в ушах наушники, в противном случае в машине просто царит тишина. Я с любопытством переключаю режим и наблюдаю, как на экране магнитолы загорается индикатор воспроизведения.

Быстрый переход