Изменить размер шрифта - +

Белая юбка Мэрилин раскинулась во всю ширину двери детской. Аврора никогда не находила эту актрису особенно привлекательной; помнится, еще на гребне славы она казалась ей слишком зрелой, недостаточно современной и далеко не такой красивой, как Джин Себерг, Анна Карина и другие молодые актрисы ее поколения. Перетянутая талия, круглый живот, полноватые ноги, чересчур тяжелый бюст — нет, она в тысячу раз менее соблазнительна, чем Лола Доль с ее грудками без лифчика под синим свитерком, какие носила следом за ней вся Франция.

И все же Кристел предпочитала Мэрилин, ровесницу своей бабушки, Лоле Доль, стиль и прическа которой снова входили в моду у молодых девушек. Кристел знала Лолу Доль. Каждый год эта старая АЛКАШКА выступала на феминистическом симпозиуме в Миддлвэе, а неувядаемо-хрупкую юность Мэрилин навсегда законсервировала смерть.

 

 

Сначала ее не было. Потом просыпалось тело — от боли. Ломило шею, покалывало в ногах, распирало живот. А потом тошнота скручивала ее от желудка до рта. Стоило открыть глаза — и все раскачивалось, словно кто-то хватал ее за волосы и тряс, пока она не начинала кричать. Она чувствовала, как сильные руки санитарки прижимают ее к матрасу, слышала, как о ней говорят в третьем лице. Она была — смотря где — дамой, алкоголичкой, делириумом или просто номером, как в морге. Своего имени она больше не слышала. А ведь когда-то, Боже мой! Его так любили произносить медицинские светила, величавшие ее, как неотъемлемую принадлежность Француза, мадемуазель Доль. Приезжавшие ночью по срочному вызову в полном восторге от того, что их профессия позволяет им приблизиться к живой легенде, выводили на бланке рецепта недрогнувшей рукой: Лола Доль. Мадам Доль, говорила медсестра, открывая перед ней дверь палаты, где ей предстояло лечиться. Лола, Лола, повторяла сиделка, не зная, что делать, — когда было совсем худо, когда Лола больше не могла терпеть, — и гладила ее волосы, успокаивая.

Биоэнерготерапевт, находившийся рядом с ней на съемках всех последних фильмов, научил ее дезинтоксикации криком. Сперва она стонала, изгоняя из каждой клеточки своего тела накопившиеся боли и обиды, от которых бывает рак, если их там оставить. Потом, собрав их в области солнечного сплетения, надо было испустить оглушительный крик, чтобы вытолкнуть все разом. После чего, опустошенная, обессиленная, она готова была сниматься.

В ту пору она еще спала с мужчинами и, проснувшись как-то рядом со случайным любовником, после череды прерывистых вздохов испустила свой дикий вопль. Бедолага так перепугался, подумал, что она умирает. Мне СТЫДНО, объяснила она ему, отдышавшись, стыдно, что я с тобой. Он вскочил с постели, и больше Лола его не видела. А пока он ждал лифта, давя, как сумасшедший, на кнопку вызова, она продолжала орать, широко раскрыв рот. Даже за дверьми и стенами крик был так пронзителен, что он не выдержал и помчался вниз по лестнице. И на улице колоссальное движение и оглушительный гул Нью-Йорка, сирены полицейских машин и «скорой помощи» были эхом этого крика, от которого он бежал.

Она стала кричать по любому поводу: из-за плохо закрытой бутылки, выскользнувшей из пальцев, перед запертой решеткой винного магазина, оттого что продавщица не нашла бюстгальтера нужного ей цвета и размера или парикмахер потянул ее за волосы. Она кричала просто так, чтобы услышать себя, среди ночи, — как другие включают свет.

Она знала, что будет кричать и здесь, еще как кричать. Лола ненавидела Мидлвэй, эту дыру, затерянную среди пшеничных полей, в таком одинаковом, насколько хватает глаз, таком уныло ровном пейзаже, что, когда она в первый раз приземлилась здесь, трибуны стадиона показались ей горой, ГОЛГОФОЙ! На полпути между Лос-Анджелесом и Нью-Йорком Мидлвэй представлял собой «ноу мэнз лэнд», ничейную землю культуры, спровоцировавшую появление контр-культуры ничтожества и неотесанности.

Быстрый переход