Мужчин такого сорта она не переваривала: даже столкнувшись с сексуальными проблемами, они продолжали вовсю пользоваться своим авторитетом и властью. Они проворачивали свои делишки на неприкосновенной территории университета, по-быстрому, в кабинете, после ухода секретарши, а потом заваливали униженных студенток на экзаменах и вознаграждали их, пристроив на какое-нибудь местечко при кафедре, что им ничего не стоило. Ей была ни к чему гипотетическая помощь несимпатичного мужчины, принадлежавшего к весьма распространенной породе, которую она легко распознавала по лоснящейся лысине и вздутым желвакам под ушами. Она подала на стипендию, получила ее и уехала в Америку с единственной целью — стать американкой.
Она обижалась, когда ее порой принимали за француженку: для нее это было равносильно оскорблению. Что она сказала неправильно, что сделала не так? Когда же ее успокаивали, объясняя, что это комплимент исходящему от нее очарованию, живому нраву или просто прекрасной фигуре, она врала, будто родилась в Канаде, и уверяла — в каком-то смысле это была правда, — что Франции совсем не знает. Что ей было вспоминать — двухкомнатную квартирку на улице Пессак, где томились теперь только четверо, да огромное кладбище Сен-Жан и последний приют сестренки в квадрате на пересечении двух аллей.
Бабетта понимала, почему ей всегда было так трудно с Глорией, которая отрицала свое происхождение с тем же упорством, но при этом без конца выдумывала себе другое и так в этом преуспела, что теперь, когда они прожили большую часть жизни бок о бок, и концов было не найти. Глория представлялась француженкой, охотно рассказывала о своих африканских корнях, о матери-негритянке, павшей жертвой француза, губернатора Конго или Берега Слоновой Кости, о дедушке-сенегальце, отморозившем ноги в четырнадцатом году. Эти отмороженные ноги казались ей самым ярким свидетельством французской принадлежности. Родилась она будто бы то в Страсбурге, то в Шербуре, в зависимости от того, с кем разговаривала, — однажды Бабетта даже слышала, как она уверяла беарнца, что выросла в По, где ее бабушка, жена английского консула, лечилась от туберкулеза! Да, Глория всегда оказывалась землячкой своего собеседника, всякий раз сдавала экзамен на происхождение и выдерживала его с блеском. Она знала топографию каждого города, лучшие магазины, местную кухню. Когда доходило до общих знакомых, в качестве алиби предъявлялись инфекционные болезни, отрезавшие ее от мира: она-де ухаживала за родителями, которым была предписана строгая изоляция. Ну а с тех пор, как Глория познакомилась с Авророй, она стала уроженкой Порт-Банана, вымышленного города, который знала лучше любого из героев Аврориного романа.
Это ее право, говорила себе Бабетта, ее право, хочет другую родину — пожалуйста, другой возраст — пожалуйста, другую фамилию, другое имя — пожалуйста. Томатную стипендию просто за здорово живешь не давали, требовалось быть действительно никем, а значит, очень сильной, чтобы благотворительный фонд распахнул двери иностранке и сделал из нее совершенный продукт американской цивилизации. Бабетта помнила одержимость Глории французскими книгами, французским кино. В то время она единственная в кампусе, где все студенты раскатывали на машинах, ездила на мопеде. Окутанная синеватым дымом — мотор отчаянно чихал, потому что подходящего горючего не было, — Глория колесила по дорожкам, закрытым для движения. Ноги не держала на педалях, а закидывала на раму — она видела, так делала Лола Доль в одном фильме, который показывали в фильмотеке. Мопед вообще-то принадлежал тамошнему механику, волосатому маргиналу родом из Канзаса, противнику войны во Вьетнаме, который все время, свободное от подклейки пленок, копался в моторе своего транспортного средства, надо сказать, весьма примитивного. Мопед, вышедший из черно-белого фильма, альтернативы популярного тогда широкоэкранного кино, был для них символом типично антиамериканской культуры — на чем и держался их союз. |