Только теперь я заметила на столе распечатанный конверт, лежавший отдельно, в стороне от журналов и книг, точно в нем заключалось что-то холодное, опасное – то, над чем еще нужно было подумать. Взгляд Павла Петровича, усталый, но спокойный, остановился на нем, и я вдруг поняла, что это ответ от Т. – желанный ответ, на который старый доктор так надеялся и от которого ждал так много!
– Павел Петрович… вы сегодня получили это письмо?
Он кивнул.
– Это пишет вам Т.?
– Нет, – отвечал старый доктор
Он опустил голову, вздохнул и замолчал – так надолго, что мне стало страшно, и я тихонько коснулась его руки.
– Ты разве не знаешь, Таня? – очнувшись, спросил он. – Т. умер.
– Да полно, что вы говорите! Как умер?
– Да, да. Вчера было в газетах.
И дрожащей рукой он протянул мне конверт.
Это был отзыв о рукописи, которую Павел Петрович диктовал мне последнее время, – холодный грубо иронический, уничтожающий отзыв. Какой-то Коровин находил, что, хотя автор посвятил всю свою жизнь изучению плесени, он, очевидно, не знаком с работами Рейнгардта и других видных представителей западноевропейской науки. Что касается самой теории, то она в этом отзыве признавалась детски вздорной и лишенной какого бы то ни было научного смысла.
– Это ничего не значит… – У меня был неуверенный голос. – И вообще… Нужно было послать вашу рукопись Мите. Он отнес бы ее в научный журнал и тогда все могли бы судить о ней. Вы рассказывали о своей теории Мите?
Павел Петрович ответил не сразу – я успела пожалеть, что спросила. Тень прошла по его лицу но вскоре оно стало еще светлее, чем прежде.
– Да, – просто сказал он. – Пытался.
Старый доктор задумался, и мы долго молчали Потом он опять заговорил о Мите, и то, что я услышала, глубоко поразило меня.
– Это человек сложный, – сказал он. – Честолюбие и прямота, которая может так же повредить ему, как некогда мне. Блеск ума и слепота эгоизма. Воля и странная способность легко поддаваться влиянию. Чувствительность, холод и над всем этим огромная, все ломающая жажда жизни.
ТИШИНА
Глафира Сергеевна уехала девятого марта, а накануне старый доктор был отвезен в Дом инвалидов. Это произошло без меня, и когда вечером восьмого марта, сразу после собрания по поводу Женского дня, усталая, но веселая, я зашла в «депо», незнакомая женщина в подоткнутой юбке уже мыла полы, окна были распахнуты, обои сорваны, и в квартире было так пусто, как будто сюда сто лет не заглядывала ни одна живая душа. Я зашла в комнату старого доктора – и там все пусто, разорено. Только фисгармония, которая, без сомнения, была так плоха, что никто не захотел ее купить, стояла в углу, да моя скамеечка валялась подле нее вверх ногами. Мне захотелось стащить скамеечку, и я бы стащила, если бы женщина в подоткнутой юбке не зашла вслед за мной, чтобы спросить, что мне нужно. Мне ничего не было нужно, решительно ничего, и, разумеется, ей показалось очень странным, что какая-то девушка, войдя в опустевшую комнату, никак не может заставить себя уйти и долго бесцельно стоит подле дряхлого, покрытого пылью инструмента. Очевидно, эта девушка так и не научилась, подобно знаменитой киноактрисе, «испытывая боль, изображать безмятежность».
В этот день мне не удалось навестить Павла Петровича: было поздно, и меня не пустили. Зато девятого я пришла с утра. И увы! Оправдалось все, что заранее огорчало меня. Его поместили в просторную, светлую комнату, но сосед – бывший артист – был недоволен и заявил заведующему, что он не станет жить со стариком, который может умереть в любую минуту. Не знаю, дошло ли это до Павла Петровича, но он был в тоске, ничего не ел и лежал, повернувшись к стенке. |