Среди собственных возрастающих невзгод она как-то отодвинулась вдаль, словно луна в тумане. Его прощальное письмо, внезапная надежда, толкнувшая его в разгар отчаяния принять постыдное решение, перемена обстановки, океан, музыка — все всколыхнуло в нем мужественность.
«Я все-таки завоюю ее, — подумал он, сжав зубы. — Правдой или неправдой — не все ли равно?»
— Четыре склянка, помощник. Уже, наверно, четыре склянка, — вдруг вывел его из задумчивости голос Дядюшки Неда.
— Посмотри на часы, Дядюшка, — сказал он. Сам он не желал заглядывать в каюту из-за пьянчуг.
— Уже больше, помощник, — повторил гаваец.
— Тем лучше для тебя, Дядюшка, — отозвался Геррик и вручил ему штурвал, повторив указания, полученные раньше им самим.
Он сделал два шага, как вдруг вспомнил про счисление.
«По какому она идет курсу?» — подумал он и залился краской стыда. То ли он не посмотрел на цифры, то ли забыл их — опять привычная небрежность: доску придется заполнять наугад.
«Больше никогда этого не случится! — поклялся он себе в безмолвной ярости. — Никогда! Если план провалится, моей вины тут быть не должно!»
И всю остальную вахту он провел рядом с Дядюшкой Недом и изучал циферблат компаса так, как, вероятно, никогда не изучал письма от любимой.
Все это время, подстрекая его к вящей бдительности, из кают-компании до него доносились пение, громкий разговор, издевательский хохот и то и дело хлопанье пробки.
Когда в полночь вахта по левому борту кончилась, на шканцах показались Хьюиш и капитан с пылающими физиономиями. Оба нетвердо держались на ногах. Первый был нагружен бутылками, второй нес две жестяные кружки. Геррик молча прошел мимо них. Они окликнули его хриплыми голосами — он не ответил; они обругали его невежей — он не обратил внимания, хотя в животе у него крутило от бешенства и отвращения. Он прикрыл за собой дверь и бросился на рундук, не для того чтобы спать, решил он, а чтобы размышлять и предаваться отчаянию. Однако он и двух раз не повернулся на своей неудобной постели, как пьяный голос заорал ему в ухо, и ему опять пришлось идти на палубу и стоять утреннюю вахту.
Первый вечер установил образец для последующих. Два ящика шампанского едва продержались сутки, и почти все было выпито Хьюишем и капитаном. Хьюиш не бывал трезв, но и мертвецки пьян тоже не бывал; излишества явно пошли ему на пользу, пища и морской воздух скоро вылечили его, и он начал полнеть. Но с Дэвисом дела обстояли хуже. В обмякшей личности, целыми днями валявшейся на рундуке в расстегнутом кителе, потягивавшей вино и читавшей романы, в шуте, который из вечерней вахты устраивал публичные попойки, трудно было признать энергичного моряка, бодро шагавшего по улицам Папеэте. Он держался вполне прилично до тех пор, пока не кончал измерять высоту солнца; тут он зевал, откладывал в сторону свои вычисления, скручивал карту и с этой минуты уже проводил время в рабском потворстве своим желаниям либо в пьяном, скотском сне. Он забросил все свои обязанности за исключением одной: поддерживал суровую дисциплину во всем, что касалось стола. Снова и снова Геррик слышал, как вызывают кока на корму, как тот бежит с новыми блюдами в кают-компанию или уносит оттуда пищу, начисто забракованную. И чем больше капитан предавался пьянству, тем изощреннее становился его вкус.
Однажды утром он приказал вывесить за борт боцманский стул, разделся до пояса и перелез через поручни с банкой краски.
— Не нравится мне, как покрашена шхуна, — заявил он, — да и название пора убрать долой.
Но это занятие наскучило ему через полчаса, и шхуна продолжала путь с безобразным пятном на корме, — часть слова «Фараллона» оказалась замазанной, а часть проглядывала сквозь слой краски. |