Они то принимались писать, то вымарывали написанное; то сидели, уставившись на залив, покусывая кончик карандаша, а то переводили взгляд на клерка, который сидел в тени каноэ, упершись в него спиной, ухмылялся и кашлял, а карандаш его проворно летал по бумаге.
— Не могу, — вдруг произнес Геррик. — Духу не хватает.
— Послушайте, — сказал капитан с непривычной серьезностью, — может, и трудно писать, да еще неправду, знает бог — трудно. Но так будет честнее. Что вам стоит написать, что вы здоровы и счастливы, но, к сожалению, не можете послать денег с этой почтой. Если не напишете так, то я вам скажу, как это называется: это будет чистейшей воды скотство.
— Легко говорить, — возразил Геррик. — Я вижу, вы и сами не очень-то много написали.
— При чем тут я? — вырвалось у капитана. Голос его был не громче шепота, но насыщен волнением. — Что вы обо мне знаете? Если бы вы командовали лучшим барком, какой выходил из Портленда, если бы вы валялись пьяный на койке, когда барк налетел на рифы в Группе Четырнадцати островов, и, вместо того чтобы там остаться и потонуть, вылезли бы на палубу, и отдавали пьяные распоряжения, и загубили бы шесть душ, тогда бы вы имели право говорить! Вот так, — сказал он уже спокойнее, — такова моя история, теперь вы ее знаете. Недурно для отца семейства. Погибли пятеро мужчин и одна женщина. Да, на борту находилась женщина, хотя нечего ей там было делать. Наверно, я отправил ее прямо в ад, если есть такое место. Домой я так и не показал глаз, жена с малышами переехала в Англию к своему отцу. Даже не знаю, что с ними, — добавил он с горечью.
— Благодарю вас, капитан, — сказал Геррик. — Вы мне теперь еще симпатичнее.
Отводя глаза, они коротко и крепко пожали друг другу руки, и нежность переполнила их сердца.
— Итак, ребятки, снова за вранье! — сказал капитан.
— Отца я не буду трогать, — отозвался Геррик, криво улыбаясь. — Из двух зол выберу свою милую.
Вот что он написал: «Эмма, я начал писать отцу, по зачеркнул, потому что, пожалуй, проще написать тебе. Это мое прощание со всеми, последнее известие о недостойном друге и сыне. Я потерпел крах, я сломлен и опозорен. Я живу под чужим именем. Тебе придется со всей твоей мягкостью поведать об этом отцу. Я сам во всем виноват. Я знаю, захоти я — и мог бы преуспеть, и все же, клянусь тебе, я пытался захотеть. Невыносимо, что ты будешь думать, будто я не пытался. Ведь я всех вас люблю, в этом уж ты не должна сомневаться, именно ты. Я любил постоянно и неизменно, но чего стоила моя любовь? Чего стоил я сам? Я не обладал мужеством рядового клерка, не умел работать, чтобы заслужить тебя. Теперь я тебя потерял и даже способен радоваться этому: для тебя это к лучшему. Когда ты впервые появилась у нас в доме — помнишь ли ты те дни? Я так хочу, чтобы ты их не забывала, — тогда ты знала меня в мою лучшую пору, знала все лучшее, что есть во мне. Помнишь тот день, когда я взял твою руку и не отпускал ее, и тот день, когда мы глядели с моста Бэттерси на баржу, и я начал рассказывать одну из своих дурацких историй, а потом вдруг сказал, что люблю тебя? Тогда было начало, а сейчас, здесь, — конец. Когда прочтешь письмо, обойди и поцелуй всех за меня на прощание — отца и мать, братьев и сестер, одного за другим, и бедного дядюшку, попроси их всех забыть меня и забудь сама. Поверни в двери ключ, не пускай обратно воспоминаний обо мне, покончи с призраком, который выдавал себя за живого человека и мужчину и похитил твою любовь. Все время, пока я пишу, меня мучит презрение к себе: я бы должен сообщить, что я благополучен и счастлив и ни в чем не нуждаюсь. Не то чтобы я хорошо зарабатывал — в таком случае я послал бы вам денег, — по обо мне заботятся, у меня есть друзья, я живу в дивном месте, о каком мы с тобой мечтали, так что жалеть меня незачем. |