В одно прекрасное утро матушка нашего героя разрядила своего первенца, как куколку, и повела гулять. Медвежонок же с первых шагов устал и, как раз когда приходилось перейти улицу, категорически заявил свое решение:
— А я, мама, сяду.
Мама, понятно, так и ахнула.
— Куда сядешь? Боже тебя упаси!
Молодчик, между тем, привел уж в исполнение свое решение: преспокойно уселся посреди улицы, — благо, было сухо; но зато как сел, так вокруг него столбом пыль взвилась. А тут, как на беду, всю эту сцену видела из окошка ближнего дома какая-то дама и от души расхохоталась. Александр вломился в амбицию, окрысился и на всю улицу крикнул ей:
— Нечего зубы-то скалить!
На этом месте рассказ Василия Львовича был прерван громогласным хохотом слушателей-лицеистов. Сам герой рассказа, Александр, чтобы скрыть свое смущение, хохотал чуть ли не громче всех и залпом осушил свой бокал.
— Я советовал бы тебе, Александр, не пить больше, — предостерег его дядя, — ты так полнокровен…
— Что ж из того? — легкомысленно возразил Пушкин, откидывая назад голову.
— А то, дружище, что в возбужденном состоянии ты нам здесь, пожалуй, учинишь еще пущий афронт, чем достоуважаемой матушке. Можете вообразить себе, господа, как сконфузила вышеописанная выходка сына столь блестящую и гордую барыню, какова известная всему высшему кругу Белокаменной Надежда Осиповна Пушкина! Она готова была, как сама мне потом признавалась, сквозь землю провалиться и, разумеется, с того самого раза никогда уж его с собой гулять не брала. Вообще я должен относительно матушки его доложить вам…
— Оставьте, пожалуйста, дядя, маменьку мою в покое! — отрывисто и глухо пробурчал, весь вспыхнув, Александр и, уткнувшись в тарелку, с ожесточением принялся резать и набивать себе за обе щеки поданную ему котлетку.
— Да картина, любезнейший мой, не была бы полна…
— Ни слова больше! — перебил, задыхаясь уже, племянник. — А не то…
— Что?
— Я… я совсем уйду отсюда…
— Ну, ну, не буду. "Чти отца твоего и матерь твою" — гласит пятая заповедь Господня.
И Василий Львович ласково стал гладить курчавую голову мальчика, приговаривая:
— Паинька-заинька!
Но такое детское обращение, да еще в присутствии товарищей, было чересчур обидно для нашего поэта-лицеиста. Он бросил на тарелку нож и вилку и разом отодвинулся от стола.
— Это уже слишком!..
— Нет, голубушка, по головке-то тебя, хочешь, не хочешь, а погладим, — не унимался дядя. — Господа! Подержите-ка его!
Вот это, действительно, было "уж слишком". Александр увернулся от протянутых к нему рук, опрокинул при этом стул, на котором сидел, и бросился вон, прижимая к глазам платок.
— Да он, сумасшедший, в самом деле удерет! — не на шутку всполошился дядя. — Бегите за ним, господа, верните его…
Пущин пустился в погоню и, нагнав беглеца у выхода из сада, остановил его.
— Куда же ты, Пушкин?
— Пусти! — со слезами в голосе проговорил тот, пряча платок и отталкивая Пущина.
— Если домой, то ведь ты и дороги-то не знаешь, — продолжал убеждать Пущин. — Заблудишься ночью. Бог знает, куда попадешь, а в лодке преспокойно доехал бы опять в компании.
— Ну да! Хороша компания дяди! Ты видел… Он воображает, что я все еще малютка…
— Да пойми же, что он смотрит на тебя как на своего сына, что он только пошутил!
— Шутка шутке рознь, и всякому терпению есть конец. |