Задетый за живое, маститый стихотворец поймал племянника за ухо и приподнял его так с кровати. Но тот, как был — неодетый, необутый, — тут же бросился к дяде, обвил его руками и вихрем закружился с ним по комнате, напевая модный в то время вальс.
— Оставь!.. Сумасшедший!.. — пыхтел Василий Львович, тщательно выбиваясь из цепких объятий шалуна.
— А сердиться не будете? — спрашивал на лету племянник.
— Не буду… отпусти только душу на покаянье!
Александр разнял руки, и толстяк мешком повалился в ближнее кресло.
— Уф! Совсем измучил, злодей… И табак-то просыпал… и сорочку измял…
— Новую наденете.
— Ну да, как же! А вот тебе так в самом деле пора одеваться.
— Да, Александр, поторопись, — подтвердил Тургенев, — а то как раз опоздаешь.
Александр беспрекословно принялся за свой туалет.
— А поэта из тебя все-таки никогда не выйдет! — последним залпом выпалил в него дядя.
— Только еще не признан, как вы, — отшутился мальчик — У вас, говорите вы, есть своя поэма? И у меня есть своя: "La Toliade".
— За которую тебе учитель Русло уши надрал?
— Из зависти, дядя, чисто из зависти, потому что стихи мои были лучше его стихов. Но чего у вас нет, а у меня есть, — это знаменитая комедия "L'Escamoteur", которую я сам же и представлял.
— И которую единственная твоя публика — сестрица твоя Оля — нещадно освистала?
— Нет, Василий Львович, — вмешался тут Тургенев, — ты, право, слишком требователен. От 12-летнего мальчика разве можно ожидать бессмертных произведений? Но стихи Александра хоть куда.
— Да какие стихи? — французские; а кто же теперь не пишет гладких французских стихов?
— Нет, в нем горит, кажется, и настоящий поэтический огонек. Я так теперь вижу такую картину: сам ты, Василий Львович, взмостился на стул среди зала и вдохновенно декламируешь что-то. Со всех сторон плотно обступили тебя взрослые слушатели; а к самому стулу твоему прижался вот этот мальчуган и, бледный, взволнованный, не смея дохнуть, глаз с тебя не сводит, ловит каждое твое слово…
От такой поддержки со стороны неизменного его защитника, Тургенева, щеки мальчика вспыхнули, глаза заблистали.
— Да, есть люди, которые и теперь признают в моих сочинениях некоторый талант! — не без гордости заявил он.
— Вот как! — усмехнулся дядя. — Кто ж эти ценители? Такие же малолетки?
— Нет, взрослые… барышни…
— А! Барышни. Да, действительно, это первые судьи. Кто же именно?
— Да все наши московские знакомые… Помните, перед самым отъездом из Москвы мы с вами провели последний вечер у Воронцовых? Ну так вот, все барышни, что были там, окружили меня и стали наперерыв просить написать каждой из них в альбом хоть какой-нибудь стишок.
— И ты написал?
— Написал.
— Каждой?
— Каждой.
— Поздравляю — только не их. Впрочем, до сих пор ты пишешь одни французские вирши; поэтому каковы бы они ни были, русского стихотворца из тебя никогда не выйдет.
— А вот увидим! Хотите, дядя, об заклад побиться?
— Поди ты со своим закладом! Однако, ты никак и оделся, и умылся? Идем же теперь чай пить. И ты, Александр Иваныч, конечно, не откажешься от стаканчика?
Тургенев взялся за шляпу.
— Спасибо, брат, — сказал он, — я дома уж напился. |