А тут подошла и весна — эта лучшая союзница всех сочувственных душ. В то самое время, как прочие товарищи, резвясь, бегали взапуски по оголенным аллеям дворцового парка, по его топким полянкам, покрытым еще кое-где тонкой пеленой обледеневшего снега, — Дельвиг брал под руку Пушкина, порывавшегося бежать вслед за товарищами, и насильно усаживал его рядом с собой на скамейку.
— Ну, посидим тут! Охота тебе бегать! Вишь, как славно солнышко уже греет!
И молча нежились они вдвоем под первыми теплыми лучами весеннего солнца, вдыхали полною грудью слегка нагретый, но еще свежий воздух, пропитанный запахом оттаивающей земли и прошлогодних листьев.
— Слышишь, как журчит где-то? — говорил, бывало, расслабленным от блаженства голосом Дельвиг, щурясь сквозь темные очки и не шевелясь с места. — Это мать-земля просыпается и в полусне лепечет.
А живчик Пушкин с любопытством всматривался в ту сторону, откуда доносилось мелодичное журчание снегового ручья, и вдруг замечал, как из-под прибитого к земле полуистлевшего листа начинает выглядывать острою зеленою иглой молоденькая травка.
— Смотри, Тося, смотри! — в безотчетном восторге восклицал он. — Я вижу, как трава растет…
— Ну, этого ты не увидишь, — возражал более хладнокровный Дельвиг. — Вероятно, ветром как-нибудь лист немножко сдунуло.
Пушкин в досаде вскакивал на ноги.
— Да нет же! Говорю тебе: на моих глазах сама травка свернула его в сторону.
— Ну ладно, не кипятись, садись, пожалуйста, — соглашался миролюбивый друг.
— Нет, смотри сам…
— Я ведь близорук и верю тебе на слово.
А волшебница-весна все более вступала в свои права: одела уже оголенные ветви дерев зеленым пухом, а там и глянцевитою, густою листвой, вызвала из южных стран целые хоры пернатых певчих. Сторожа-инвалиды в угоду ей смели везде опавшие осенью листья. Песочные дорожки живо пообсохли. В несколько дней пустой, запущенный парк сделался неузнаваем: приубрался, принарядился, огласился птичьим гамом и свистом.
Не раз друзья-поэты садились теперь у подножия памятника знаменитого предка Пушкина — наваринского героя Ивана Абрамовича Ганнибала, и Пушкин посвящал своего нового друга во все подробности своей семейной хроники. Но любимым местом отдохновения их был полуостровок большого пруда. Здесь, в виду зеркальной водной глади, отражавшей в себе и береговую зелень, и молочные облака в вышине, и длинношеих красавцев лебедей, гордо плававших взад и вперед, — они, растянувшись в мягкой мураве, по часам зачитывались стихами русских и французских поэтов и обдумывали вместе темы для собственных своих будущих творений, из которых большая часть, конечно, так и осталась ненаписанной. По временам только оба вздрогнут, бывало, когда какой-нибудь шальной лебедь пронзительно загогочет во все свое лебединое горло, а вся стая лебедей тут же подхватит его крик и стремительно понесется над стеклянного гладью пруда, с плеском разбивая ее взмахами своих широких крыльев. Вздрогнут они — и улыбнутся друг другу; потом вдруг, как по уговору, в один голос начнут декламировать элегию Батюшкова:
Товарищи-лицеисты особенно в первое время немало подтрунивали над вновь объявленными друзьями, называя их то диоскурами Кастором и Поллуксом, то Орестом и Пиладом или сравнивая их то с Дон Кихотом и верным его оруженосцем Санчо Пансой, то с человеком и его неразлучною тенью, то с нашею земною планетой и ее спутницей луной. Сравнения эти, впрочем, были довольно метки: Пушкин стоял всегда горой за своего молчаливого оруженосца, за свою тень и луну — Дельвига, превознося, даже преувеличивая талант его; Дельвиг же, с своей стороны, был самым пламенным поклонником нарождающегося гения своего рыцаря-властелина и искренно благоговел пред каждою мыслью, пред каждым стихом его. |