Изменить размер шрифта - +
И не заревешь — еще отпочует…

Ванюшка — в пионеры наладился… набравшись храбрости, спросил:

— А сетями, папка, ловить разрешается?

Нахмурившись, отец тут же с вызовом ответил:

— Спокон веку жили мужики на озерах и реках, гребли рыбеху и сетями, и бродниками, а рыба не убывала. Теперичи рыбакам прижим, а рыбы с гулькин нос. Почему?.. Да потому, что нагородили по озерам, рекам заводов да фабрик, нерестилища угробили, фугуют всякую заразу в воду, морят рыбу, а на рыбака сваливают, браконьером обзывают. Бьют Фому за Еремину вину.

Ванюшка, весь подавшись к отцу, замирал, веслился старательно, без всплесков, чтобы не пропустить ни одобрительного взгляда, ни словечушка… в кои-то век беседуют… чтобы не порушить вечерний, смуглый искрасна, ласковый покой… И эдакий ладный разговор не иссяк и на песчаном, тальниковом берегу, где в синеватых сумерках жарили окуней на рожнях, долго пили чаек, прикусывая сахар, который отец наколол рыбацким ножом с набранной из бересты, прикопченной рукояткой. Догорал на черных вершинах хребта желтовато-розовый, чистый закат, суля ясное утро; чуть шаял углями костерок, бросая красноватые отблески на закопченную манерку с чаем; дотлевал вместе с костром и разговор отца с сыном.

— Лишь бы, папка, утром не заморочало, — подлаживаясь к отцу, печалился Ванюшка. — Ветер бы не подул…

— Закат ясный, — Бог даст, постоит тихо, и рыба не уйдет мористей, у берега будет играть, в траве. И, может, подфартит, недаром сетешки намочим…Чайки кружат, фарт сулят… Мы вот так же с тятей ставили сети под этим берегом… в первый раз на рыбалку взял… и рыба прямо задавила сети. Выбирали, выбирали, полны отсеки накидали, лодка осела по самые уключины, — того гляди, черпанет бортом, — пришлось вторую ходку делать к сетям… Помню, тятя все приговаривал: «Но, Петруха, комар тя забодай, талан тебе попер, ишь как мне с тобой поддуло!.. Рыба-ак, едренов корень…»

С тающим предночным светом иссяк и разговор. Чернь укутала тальники, но месяц бледным оком зрел на сына с отцом, и по-чебачьи взблескивала, чешуилась в его свете озерная рябь.

— Ну что, унтуха харэктэ?.. Пора ночевать. Утра вечера мудренее.

— Ложись, папка, а я еще посижу маленько.

— Но, посиди, посиди.

Отец расстилает на песке войлочную попону — ею укрывали зимой Гнедуху — сверху кидает брезент и, сходив на берег по нужде, глянув на озеро, укладывается спать. А Ванюшка, возбужденный привалившим счастьем, боясь заспать счастье, не насытившись им в полную душеньку, подкладывает сушняка в оживленный костер и очарованно следит за синими, витыми листьями огня, трепетно играющими на жарких углях. Иногда парнишка поднимается, озирает набухшие ночью кусты, потом — озеро, устало и одышливо вздыхающее в темноте, бормочущее рябью в Камышевых плесах; с озера, не давая задремать рыбацкому азарту, доносятся чавкающие всплески ночных рыбин, слышен волнующий запах тины, преющей на отмели травы… Ванюшка не помнит, когда, сомлев у костра, забирается под брезент, прижимается к отцовской теплой спине и засыпает… плещутся во сне красноперые окуни, зеркально взблескивают чебаки; отец, сын чует спросонья, поворачивается, подгребает его к себе, и теперь они спят, будто не всяк сам по себе, а слившись в одно ласковое, родное.

 

XXII

 

«Значит, бывало, жили мы с отцом душа в душу, как я с Оксаной сейчас!..» — укорил себя Иван. Но что-то городилось, то-попорщилось перед глазами, путал окаянка, настырно и ехидно подсовывал отцовские пьяные скандалы. Укроешь глаза, призабудеться, очнешься в далеком деревенском детстве, и с тоскою видишь обметанные инистой щетиной, зло поджатые отцовские губы, студено-синий, бриткий прищур, скандально упертый в маленького Ванюшку.

Быстрый переход