|
Приам был не слабее Ахилла или кого бы то ни было еще: его слабость и беда были безмерны. Чтобы встретиться с таким Другим, требуется претерпеть различие, которое отличает, просто отличает — не от вас или чего-то еще, безо всякой точки отсчета или сравнения, неизмеримо. Другой: разлука, но та, что никого иди ничто не разлучит; граница — даже предел, — но та, что не определяет или ограничивает что бы то ни было.
Обособленность чистой разлуки притягивает, и это сближение говорит: если бы только мы могли быть разными, если бы могли разделиться. О, давай разделимся; о, сделай так, чтобы я могла приблизиться к тебе. «Сделай так, чтобы я могла с тобой говорить, убеди меня, что меня слышишь…»
Ответь мне так, чтобы в твоем ответе я мог найти ее слова, слова моей просьбы: такова лишенная всякого ощутимого начала или конца обязанность, привносимая Другим. Это долг восстановить его для мира пределов, где права и обязанности определяют друг друга, где равенство и неравенство могут быть соразмерны — где возможно признать сходство, отличая его от различия, и измерить расстояние и близость, не путая близкое и далекое, здесь и где-то, вместе и порознь. Так и в «Ожидании забвении» — мужчина стремится ответить женщине так, чтобы вернуть ее обратно в границы. Он слушает непрерывный ропот ее равномерной речи — равной, но не себе или чему бы то ни было еще, «равномерной без равенства», неизмеримо равной. Он слушает, как она говорит — это звучит как непрерываемое эхо речи — и берется ответить так, чтобы ввести меру: «меру равенства». Он берется ответить и тем самым ограничить этот безграничный предел — возможно, поместить ту границу, которая в любом месте кажется беспредельной, но блуждает вне места, каждого места придерживаясь. Своим ответом он, возможно, пытается добраться до этого края или рубежа и тем самым его установить — внутри границ.
Отсюда его сходство с Орфеем. Но Орфей, как считает Бланшо, никогда не взялся бы вывести Эвридику обратно к дневному свету и жизни — решительно отвратив от нее свое лицо, — если бы с самого начала не обратился уже в другую сторону: если бы он не хотел увидеть исчезновение ее лица. Так и поэты не взялись бы даровать чистой неумеренности пределы и пристойность формы, если бы, начиная работу, уже не отворачивали свое произведение в сторону от совершенства его завершенности — назад, к его отсутствию, бездонной неопределенности, из которой оно постоянно взывает. Они бы даже никогда и не почувствовали насущной потребности посредничать, если бы промежуточность — промежуток, «сама» мера — не взывала к ним из ужасной point central, глубин ночи, откуда не вернуться никому из поэтов, откуда никогда не появиться ни одному произведению.
Бланшо выражает это в «Литературном пространстве», когда описывает произведение как отношение между противоречивыми требованиями: оно должно и обретать форму в лучах дневного света, и являться опустошительным распадом формы в беспредельном таинстве ночи. Эти два требования, подчеркивает он, и противоположны, и неразрывны. Им никогда не случается проходить по отдельности или даже по очереди, как если бы они были отличны друг от друга, поскольку тот свет, в котором должно появиться произведение, есть сама зримость: появляется не просто тот или иной предмет или вообще все, появляется «ничего не появляется», начинает брезжить «все исчезает». Тем самым требование произведения — l'exigence d'oeuvre — состоит в том, чтобы оно блистательно возникало в свете угрожающей его поглотить темноты. Или еще: требуемая мера есть безмерность, в то время как притязающий на произведение хаос есть «сама» мера. Стало быть, лишь путем зыбкого приближения, говорит Бланшо, можно осмыслить произведение, l'oeuvre, как диалог между, с одной стороны, читателем и, с другой, писателем — устойчивыми воплощениями двух отличных друг от друга касающихся произведения требований — или двух его полюсов, как тоже, весьма условно, он выражается: возможности и невозможности, определенности и неопределенного. |