Изменить размер шрифта - +

В воздухе разлита опасность, чего не чувствовалось ни в приветливой и легкомысленной Севилье, ни в благородной Кордове.

По ночам воздух полон каких-то вскриков, всхлипов, далекого бренчания и шальных мотоциклетных очередей, а под окнами отеля шныряют пружинные гологрудые юноши.

В одну из двух этих ночей я стояла у окна с полчаса, вглядываясь в скудно освещенную улицу. И совершенно кинематографично, с банкой пива в руке легкой ночной походкой проскользил такой юноша. Почему-то мне стало ясно, что только что он убил человека. На мгновение притормозив на углу, он нагнулся, поставил банку на тротуар у стены и нырнул в приоткрытые двери ночного паба.

«А смерть все выходит и входит, — вспомнила я, — выходит и входит… А смерть все уходит — и все не уйдет из таверны».

Вообще, ни от певучей лавины лорковских строк, которые здесь постоянно выплескивает память, ни от ощущения растворенности в воздухе Гранады его предсмертного вопля невозможно отмахнуться.

Так молчаливые духи сопровождают случайного путника в заговоренной долине смерти: неотступное преследование, настойчивая мысль и толпа лорковских образов стоит невидимой, но плотной стеной вокруг путешественника.

Что, помимо моей мнительной фантазии, создает такой образ города? Чередование плоскостей, резкое, стилетное архитектурное противостояние. В стене — ослепшей, оглохшей от солнца — единственное черное окно под пегой черепичной крышей. Во все подмешан серый цвет, создавая жесткость световых соотношений и особую терпкость среды, которая диктует неотвратимость действия, кинжальность каждого мига бытия… И вдруг…

 

…Вдруг — нереально и едва переносимо: Альгамбра, как горб на спине города.

Когда маршрутка оставляет внизу лорковскую Гранаду и, одолевая лесистый холм, поднимается к Альгамбре и садам Хенералифе, когда она въезжает на территорию старинной столицы мавританских королей, — меняется все, и не только внешние пространства, температура воздуха, густота и прозелень теней… Вы попадаете совсем в другой мир, выстроенный по иным законам, словно бы у людей, создавших его, было другое устройство глаз, другое строение кожи, другое — обостренно-трепещущее — восприятие драгоценной сути бытия…

И потом, когда часами вы бродите по ослепительным, поражающим своими пропорциями залам и бельведерам, когда сидите в Львином дворике, глядя на воду, непрерывно извергающуюся из пасти львов, когда через подковообразные окна смотрите на раскинувшийся внизу Альбайсин, вы видите не только и не столько золотистые сотовые гроздья потолков, кружева стен, матовый блеск лазорево-оливковых изразцов.

Вы — при условии обладания хоть каплей воображения — попадаете в сновиденное пространство, когда — как бывает только в снах — руки и ноги наливаются вязкой тяжестью, глаз заворожен кружением колонн и аркад, голубиной синевой ажурных окон и неба над крышей, запорошенного мельканием ласточек.

Изощренная вязь в гипсе и дереве оконных решеток создает дробление света, смягчает взгляд, замедляя созерцание.

Давным-давно выцветшие синь и золото — как благородная слоновая кость — на резных капителях хрупких, словно бамбук, колонн…

Полдневное солнце на мшистых черепицах…

Бег воды по желобам фонтанов…

Всепроникающая в воздухе душистость мирта…

Вы погружаетесь в божественную летаргию, вы просто не в силах выкарабкаться из этого сна, выбраться из ритмов кружения застывших черно-зеленых кипарисов…

— Видишь, — сказал задумчиво мой муж, который то пропадал где-то в глубинах залов, то выныривал оттуда и возникал рядом, — они окружали себя такой изысканной красотой. Роскошь и нега — вот что заполняло их жизнь… Все здесь создано для расслабления.

Быстрый переход