Так величали они новоявленных братьев во Христе. Евреи же, понятно, слово это не употребляли. И сами выкресты, и не отступившие от веры отцов их соплеменники, бежавшие из Испании, называли несчастных иначе: «анусим» — «изнасилованные». И в этом слове было все — и отношение к обряду вынужденного крещения, и готовность всегда принять назад собратьев, тайно вернувшихся к вере отцов, и жалость, и скорбь… Господи, пять веков! Пять веков семья молодой католички с золотым крестиком на груди помнит это глубинное, это погромное, скорбно-оплакивающее еврейское слово… Пять веков дети этого рода помнят — что с ними сделали…
— Как тебя зовут? — спросила я на иврите.
— Мария-Тереза, — сказала она, и, помолчав мгновение, улыбнувшись: — Мирьям… Конечно же, Мирьям…
Мы уже собрались уходить, и все никак не уходили. Меня опять колотила дрожь; никогда, ни в каком месте на земле, кроме как в Шереметьево, когда мы улетали из России, я не чувствовала такой глубинной, такой извечной обреченности, как в этом городе!
— Мои предки, — сказала я по-английски, — родом из Испании…
— Я вижу, — сказала она.
— …И даже из Толедо. Может быть, ты слышала фамилию — Эспиноса? Был такой философ — Бенедикт Эспиноса. А сейчас в музее Эль Греко я видела картину еще одного моего предка, художника Эспиносы.
— Да! — воскликнула она с готовностью. — Знаю, конечно! Они здесь, здесь!
— Что значит — здесь? — спросил меня по-русски муж. — Кого она имеет в виду?
— Плохой английский, — пробормотала я, — она путает времена глаголов.
— Все они здесь, в Толедо, — оживленно продолжала Мария-Тереза, — их трое: дед, отец и сын. И все — художники! Вот, смотрите, — она повернулась к полкам и сняла небольшую картинку, написанную на доске.
Сработано было под старину, нечто вроде натюрморта с серебряным семисвечником на расстеленном талесе. Нормальный еврейский промысел… На обороте картинки было выведено тонкой кисточкой «Эспиноса-2000».
— Мне дурно… — сказала я мужу. — Они здесь живут все это время…
— Попроси у нее телефон, — тоже волнуясь, сказал Борис. — Позвоним из гостиницы.
— Ты с ума сошел? На каком языке я с ними буду говорить?!
Мы заплатили за бутылку кошерного каталонского вина, не влезающего ни в какие бюджетные наши рамки, попрощались с милой Марией-Терезой, вышли из лавочки и побрели вверх по улице.
И по всем законам жанра, в котором протекала вся наша поездка, минут через десять наткнулись на вывеску: «Артесания (мастерская) Эспиноса».
Это была не просто лавка, в окнах которой развешаны и расставлены сувениры на разный-всякий вкус и карман. Это была именная мастерская художника, чья подпись украшает штучный товар.
На пороге мастерской нас встретила расторопная крашеная блондинка лет шестидесяти.
— Сеньора… (далее следовала обращенная ко мне длинная фраза по-испански, к чему я уже привыкла).
— Кто здесь Эспиноса? — перебила я по-английски довольно бесцеремонно. Сердце у меня тряслось, как холодец.
— Вот он! — Она кивнула в дальний угол, где за столом, точнее, за чем-то, что напоминало нечто среднее между верстаком и наковальней, сидел старый человек и постукивал молоточком по резцу, отколупывая крошечные чешуйки металла на блюде. Он поднял голову и улыбнулся мне достаточно равнодушно.
Между тем его жена все вилась вокруг меня, пытаясь на ужасающей смеси английского и испанского обратить мое внимание то на какой-то кинжал, то на крестик, то на блюдо. |