— Вот и все, — сказала я…
Скинула босоножку с правой ноги и ступней ощутила холодный «рыбий косяк» мостовой. И содрогнулась, выпрастываясь из сна, догнавшего меня наяву.
— Я бежала здесь босая… По рынку Алькана… в другом детстве… А может, меня гнали на костер…
— Пусть мавры оплакивают свое былое здесь могущество, свой потерянный рай, — вдруг сказал мой муж, — нам нечего здесь оплакивать…
— …Кроме самих себя, — сказала я, помолчав.
Мы возвращались на площадь Сокодовер горбатыми улочками старинного еврейского гетто, мощеными улочками моего родового неотступного сна. В древней подкове арки Постиго де ла Худерия на улице Ангела я опустилась на ступени и попросила мужа сфотографировать меня… Он поднял фотоаппарат и щелкнул, почти не глядя. Кадр оказался последним в пленке.
— Жаль, — сказала я, — не успела сделать значительного лица…
Этот снимок стоит у меня на книжной полке.
С уставшим, рассеянным видом, свесив руки с колен, я сижу в воротах Худерии. В глубокой тени за моей спиной поднимаются истертые ступени кривой улочки… Трудно представить что-то менее торжественное, менее назидательное, чем эта фотография.
Может быть, поэтому так легок воздух в подкове арки над моей головой, так щемяще высветлена стена обшарпанного дома в солнечной глубине улицы.
Может быть, поэтому на нее можно так долго смотреть, не уставая…
Вилла «Утешение»
Рине Браиловской
Случилось так, что в начале той осени, в день своего рождения, я проснулась в Риме, в отеле на виа Систина, — как всегда, в пять тридцать утра.
Сначала я неподвижно лежала, следя за тем, как вкрадчиво ползет по высокому потолку стебель солнечного света, и думала: я счастливый человек, мне пятьдесят, у меня живы родители, и я в Риме…
Мне пятьдесят, думала я, осторожно поворачивая так и сяк новую эту, оглушительную дату, я счастливый человек, я написала кое-какие книги… мои дети при мне, и родители живы, и мне пятьдесят, и я — в Риме, я в Риме, я в Риме!
Накануне мы с моей подругой, которая спала сейчас на соседней кровати, заблудились в парке виллы Боргезе. Сначала бродили по аллеям, спланированным некогда лучшими архитекторами Италии, между стволов головокружительных пиний, говоря о таких вещах, о которых даже с близкими говоришь, только оказавшись вне обыденного круга; затем, уже в сумерках, спохватились, что не понимаем — куда идем, бодро направились в противоположную сторону и оказались в какой-то глухомани с безответными белоглазыми античными статуями…
И не испуганные еще, но иронически растерянные, наперебой пустились выуживать из памяти гумилевские строки:
— «В аллеях сумрачных затерянные пары / Так по-осеннему тревожны и бледны, / Как будто полночью их мучают кошмары…»
Четвертая строка не давалась, не шла, а между тем нешуточно темнело, нас обнимала зловещая, как чудилось, тишина… Тогда две встревоженные дамочки потрусили наугад куда-нибудь…
— «Здесь принцы грезили о крови и железе, / А девы нежные о счастии вдвоем, / Здесь бледный кардинал пронзил себя ножом…»
И правильно сделал, сукин сын, заметила моя подруга, прибавляя шагу, — вымогатель, вор, бандит, вся эта коллекция картин на вилле — неправедное имущество… Я возразила, поспевая за ней, что это мог быть и другой кардинал, не Сципионе Боргезе… Все они одним миром мазаны, отвечала та, все бесстыдно обирали художников…
Мы покружили еще в «аллеях сумрачных», накапливая паническую усталость, пока наконец не вышли к смутному за деревьями просвету, откуда слабо доносилось шевеление электрической туши огромного города. |