Изменить размер шрифта - +
«Ничего, – подумал Шихин, – в одинцовском саду она и босиком сможет бегать».

– Что ты на меня так смотришь? – спросила Катя.

– А как я смотрю?

– Будто первый раз увидел и не знаешь, кто я такая.

– Нет, что ты… Я просто… любуюсь.

– А если уйду, ты опять будешь грустить?

– С такой бусинкой разве можно!

– Почему ты не смеешься?

– Ха ха ха!

– Разве так смеются…

– А как смеются?

– Весело.

– Ну покажи, как, – попросил Шихин.

– Нет. – Катя покачала головой. – Сейчас не получится. У меня сейчас нет никакого смеха. И вчера не было. И у меня, наверно, уже целый месяц нет смеха.

– Подумаешь – месяц! У меня, кажется, вообще нет смеха. Хочешь, я подарю тебе одну вещь? – Шихин вынул из кармана подобранную на улице ручку.

– А она пишет?

– Конечно. Стал бы я тебе ее дарить, если бы она не писала… Вот, смотри. – Подняв с пола клочок бумаги, он нарисовал на нем рожицу и протянул Кате вместе с ручкой.

– Спасибо, – сказала она. – Только ты все равно не развеселился.

– Ничего, я исправлюсь, – заверил Шихин. – Вот увидишь. Ты меня даже не узнаешь – я буду хохотать, вертеться на одной ноге и выкрикивать глупые слова.

– Тебя накажут, – сказала Катя. – Так нельзя. Ты уже большой.

– Кто накажет?! – вдруг закричал Шихин. – Кто?

– Кто нибудь накажет, – и Катя отправилась на кухню.

Шихин слышал, как она рассказывала Вале, что папа грустит, но она его вылечила, подарила бусинку, и он немного повеселел. Та почти не слушала ее, торопясь наварить картошки, стушить капусты, нарезать огурцов – приготовить стол. Скоро должны были подойти друзья.

Прижавшись спиной к теплой батарее, Шихин осматривал квартиру и впервые поражался ее убогости, безуспешным своим попыткам придать жилью хоть сколько нибудь пристойный вид. Они с Валей красили стены, передвигали мебель, вешали занавески, но только теперь Шихин понял, что ничего не добились. В стенах торчали гвозди, на которых еще вчера висели фотографии, календари, рисунки, остался светлый прямоугольник детской кроватки, овал от керамической тарелки. Теперь, когда вынесли стулья, стол, диван, обнаружились елочные иголки, осыпавшиеся еще в январе, угол, залитый чернилами, нашлась даже черная ладья, которую Шихин безуспешно искал несколько лет. Окно без штор казалось неестественно большим, и слабое солнце высветило самые дальние, заветные углы жилища, заполненные каким то дешевым мусором. И Шихин казался себе таким же ненужным и выброшенным, как эти клочки бумаги, сломанные игрушки, осколки новогодних шаров. Он переводил взгляд с одного предмета на другой, не торопясь расставаться со своими невеселыми мыслями.

А впрочем, какие мысли! Никакие мысли в эти минуты не беспокоили его. Было паршивое настроение, была какая то растерзанность в душе и… прозрение. Он понял, что к тридцати годам ни к чему не пришел, никем не стал, не сделал ничего стоящего, да и сделает ли? Уж коли эта разнесчастная газетенка вышвырнула без всякого сожаления и продолжает выходить как ни в чем не бывало, то о чем говорить, о чем? А ведь работа в ней, святая дурь, казалась смыслом жизни, счастливо обретенным шансом, деятельностью! О боже, деятельностью, которой он готов был отдавать и отдавал силы, время, жизнь!

А ведь он обманывал людей, убеждая их в том, что они могут добиться правды, справедливости, достоинства. Шихин рассказывал им нравоучительные истории о том, как кто то чего то доказал, и призывал читателей следовать примеру этого несгибаемого человека. Шихин говорил – смотрите, вот он ни перед чем не остановился и выстоял.

Быстрый переход