Он уходит, облегчив душу, а в глазах у нас печаль понимания, и он видит эту нашу печаль и знает ее причину.
Но если не корежит, не отвращает его подловатость, значит, и в нас завелась порча, значит, и мы тронуты всеядностью, рабским смирением и безысходностью, а? Мы уже не верим, что когда нибудь будет иначе, что может быть иначе, что переведутся доносчики и стукачи, или что хотя бы их будет поменьше, или хотя бы они будут не столь усердны и исполнительны…
О чистота! О честность! Честь!
Как глубоко вы в нас сидите, как неприметно в нас живете! Как редко голос подаете! И сколько надо с нами сотворить, чтобы заставить вас заговорить…
Так о чем это мы?
Да, телефонные будки, танцплощадки, гастрономы… Прощался Дмитрий Алексеевич Шихин со всем этим хозяйством, похоже, навсегда прощался, глядя на город сквозь косо мелькающие фермы моста. И видел, только мысленно видел телефонную будку, из которой объяснялся в любви, впрочем, нет, это неправильно сказано, просто он сказал одной девушке, что ему чертовски паршиво без нее, чем немало ее потешил. Он видел дежурные гастрономы, куда забредал с полуночными друзьями на прощальный стакан. Да, это происходило в те недавние и невозвратные уже времена, когда в гастрономах из стеклянных конических колб очаровательные девушки в белых кокошниках продавали на разлив болгарское красное, венгерское белое, румынское сладкое и охотно шутили с вами, улыбались вам, глядя в ваши восторженные хмельные глаза. Это было давно, и это никогда уже не повторится. Нет уже ни тех девушек, ни ваших восторженных глаз. Да и вина того уже нет. А танцплощадки были огорожены толстыми железными прутьями, благо металлургическая промышленность города поставляла металл в неограниченном количестве. На несколько часов танцплощадки превращались в клетки, словно бы предназначенные для диких и не очень выдрессированных зверей. Преодолевал, преодолевал Шихин эти заборы, перемахивал, рискуя быть пронзенным сразу десятком заостренных штырей. Но надо сказать, что он редко бывал на танцах, и упомянута эта площадка лишь потому, что парк, где она расположена, был хорошо виден с железнодорожного моста, по которому в данный момент проносился Шихин. Что делать, самая невзрачная, ненужная вещь становится дорогой и вызывает трепетные воспоминания, стоит лишь ее потерять.
На перроне сиротливой – а может, осиротевшей? – кучкой остались друзья. К каждому тянулась заветная ниточка, вызывая в растревоженной шихинской душе щемящее натяжение. Что то было между ними, и это «что то» не может исчезнуть легко и просто, и никто не может сделать вид, что ничего не было. И даже если они уже не встретятся и не будут друг к другу испытывать никакой привязанности, интерес останется, как к судьбе дальнего, полузабытого родственника. Как он там? Жив? Надо же…
Ванька Адуев стоял на перроне, как всегда величественный и непогрешимый, в светло голубом тесноватом костюме и с испытующим прищуром глаз. С таким выражением лица он входил на подводной лодке в скалистые фьорды, сажал самолет на заснеженную полосу, сидел в засаде, приставал к женщинам. Никто не знал еще, да и сам Ванька вряд ли догадывался, что совсем скоро он уйдет от своей жены Маши, которая стояла тут же, суматошная, оживленная и любящая Ваню, уйдет к другой женщине, куда моложе и кудрявее Маши.
И Селена махала изысканной своей ручкой, не предполагая даже, что скоро она тоже будет жить в Москве и, отряхнув с ног пыль химико технологических познаний, станет большим специалистом по части кукольных театров. И фамилия ее изменится, и семейное положение – она станет Ююкиной.
Федулов с Федуловой. Он, естественно, прыгал, воздевая руки, а она привычно вскрикивала, повисала на нем, пытаясь заставить вести себя приличнее.
И толстобрюхий Ошеверов. Пьяный, грустный, бородатый. И Костя Монастырский, и Васька стукач, и Вовушка Сподгорятинский…
Да мало ли их было!
По лицу Шихина хлестали черные тени мостовых ферм, в глаза били солнечные блики от волн покидаемой реки, в спину толкались взволнованные отъездом попутчики… И тут он понял, что вернуться в город он сможет только гостем. |