Ружье взял. Выбегаю — нет никого. Что такое? Побежал туда, дальний конец пасека. Смотрю — след у ручья. Большой! Куты-Мафа оставил. И собачек нет. Ой, беда! Плохой тигр. Так нельзя делать. Мы соседи с ним одинаково. Зачем собачек таскать? Пантелей его накажет за такое дело.
Он водил их в дальний конец пасеки, показывал огромный, как сковорода, отпечаток тигриного следа на сырой и черной земле. Все головой качал. И вдруг зычно и гортанно крикнул через всю пасеку:
— Алимдя! Кушать давай! Га!
Из дальнего омшаника опять выглянула старуха и, вынув изо рта трубочку, спросила его что-то по-удэгейски.
— Все давай! Все! На стол неси. Га! — покрикивал Сусан.
Старуха полыхала дымком из трубки и скрылась в темном дверном проеме.
Пока они ходили по пасеке, осматривали ульи и слушали, как Сусан ругал за нахальство Куты-Мафу, Алимдя накрыла на стол и пригласила их обедать.
— А у вас служба поставлена, — сказал Коньков, глядя на дымящуюся полную сковороду с темным жареным мясом, на миску с икрой, на тарелку с темно-зеленой обмытой черемшой. И глиняная поставка с медовухой стояла посреди стола.
— Женщина свое дело знает, — заметил Кялундзига. — Наши люди так говорят: если женщина плохо делает, виноват хозяин.
— Почему?
— Учил ее плохо. Вот и виноват, — посмеивался Кялундзига.
— Что за мясо? — спросил Коньков, присаживаясь и поддевая вилкой прожаренный до темноты кусок.
— Кабан, — ответил Сусан.
— Тот самый, что приволок Пантелей Иванович?
— Ага! — радостно закивал Сусан.
— Значит, Пантелей Иванович у тигра взял кабана без спросу, а тигр взял у вас собак не спросясь. Вроде бы у вас продуктообмен получился, — сказал Коньков и засмеялся.
— Сондо! Нельзя, — строго сказал Сусан.
— Сондо, сондо! — подхватила и старуха, присевшая на чурбак, поставленный на попа.
— Что это значит? — спросил Коньков.
— Нельзя про тигра говорить, да еще смеяться, — пряча улыбку, сказал Кялундзига.
— Нельзя, нельзя, — всерьез подтвердил Сусан. — Куты-Мафа ходи здесь там и слушай, — указал он на лесные заросли. — Нехорошо! Его обижайся. Ночью опять придет. Охотиться мешать будет, — с озабоченностью на лице говорил Сусан, разливая по берестяным чумашкам медовуху.
— Разве он по-русски понимает? — пытался отшутиться Коньков.
— Куты-Мафа все понимает. — Сусан поднял чумашку, похожую на ковшик, и выпил медовуху.
— А ты знаешь: здесь, на реке, Гээнта умер? — сказал вдруг Коньков, пытаясь вызвать удивление Сусана.
— Конечно, знай, — невозмутимо ответил тот.
— Ты видел, как Гээнта проходил на оморочке? — с надеждой спросил Коньков.
— Когда человек пошел умирать, нельзя глядеть. Нехорошо, — ответил Сусан и добавил: — Сондо!
— Почему? — с досадой спросил Коньков.
— Зачем мешать, такое дело? — сказал Сусан.
— А кто виноват в его смерти?
— Никто.
Разговор зашел в тупик. Конькову помог Кялундзига:
— Сусан, — сказал он, — когда ты встретил Гээнту, ты ведь еще не знал, что он идет умирать?
— Не знал, такое дело, — согласился Сусан.
— Значит, ты можешь рассказать капитану, о чем вы говорили.
— Такое дело, могу рассказать.
— Пра-авильно, Сусан! Мне и не надо знать, что он умирать шел, обрадовался Коньков. — Ты расскажи, что он тебе насчет лесного склада говорил?
— Говорил — беда! Склад загорайся…
— А что он про своего начальника говорил? Про Боборыкина? Не ругал его?
— Зачем ругай? Хороший, говорил, начальника, водка давал. |