— Садись. Здесь нас никто не услышит! — усадила на маленький, обтянутый черной клеенкой диванчик. Сама села напротив у кухонного стола.
— Не везет мне, Лена, ой не везет. — Даша прикрыла лицо руками и потупилась, сдерживая рыдания.
— А вы покайтесь, легче будет. И они учтут, — Лена не сказала — кто они. Даша и так ее поняла.
— Да в чем каяться? Кабы преступление какое? А то ведь стыдно признаться — безалаберность, одна безалаберность. Из-за нее все летит в пропасть. Слыхала, поди, мой-то с лесом влип в историю?
— Слыхала…
— А мы было решили пожениться, в свадебное путешествие съездить. Вот и приехали к разбитому корыту.
— А он что же сидит? Надо ж действовать, оправдываться.
— А-а! — Дарья махнула рукой. — Валяется целыми днями на диване. Все равно, говорит, мне тюрьма. Вот сама хочу поговорить с твоим хозяином.
— И правильно надумала! Все ему выкладывай без утайки. Он поймет. А потом я еще попрошу его проявить внимание. Пошли! Сейчас я ему скажу, чтоб принял тебя.
И тихонько, подталкивая в спину, Елена ввела Дарью в прихожую, потом, обойдя ее, нырнула за портьеру и сказала:
— Лень, к тебе гости!
Коньков сидел за столом, читал газету.
— Что за гости?
— Дарья, по делу. По тому самому. Насчет леса.
— Ага! — Коньков встал, снял китель со спинки стула, стал одеваться. Зови ее!
Дарья вошла как милостыню просить, остановилась у самых дверей.
— Здравствуйте! Я к вам решила обратиться… — она запнулась, — за помощью то есть, — и всхлипнула.
— Проходите, садитесь, — Коньков усадил ее на широкую тахту, сам сел напротив на стуле. — Слушаю вас.
— Я его самого посылала… Сходи, поговори с капитаном. Он человек душевный, говорю, он поймет, — лепетала она тихим голосом. — Про вас то есть. А он загордился. Все равно, говорит, мне тюрьма. Успею еще наговориться. — Она, мучительно сводя брови, поглядела на Конькова и спросила: — Что теперь ему будет?
— Ведь я не прокурор и не судья. Я веду только предварительное расследование. Посмотрим, как дело сложится. Вы мне вот что скажите: где он покупал такелаж? То есть тросы, чекера, блоки… По его документам определить невозможно.
— Кроме него самого, сказать это в точности никто не сможет. И он не скажет.
— Почему?
— Потому что загордился. У него понятие — товарищей не подводить.
— Но как же я смогу установить — сколько на такелаж он потратил? Три тысячи рублей, или две, или не две?
— Так ведь не первый же год он заготовляет лес, и каждый год тратит на такелаж и подвозку леса примерно те же две или три тысячи рублей. Лишнего он не переплатит. Цены знает.
— Да, но где доказательства? Где накладные?
— Кто же вам продаст бухту троса по накладной? Это ж неофициальная продажа, но для дела необходимая.
— Вы странно рассуждаете. Что ж он, по-вашему, не виноват?
— Почему ж не виноват? Если б не виноват, я бы и просить не приходила. Виноват. Я и сама говорю: повинись. А он загордился. Деньги, говорю, счет любят. А он одним сплавщикам платил по десятке за вечер на подъеме топляка.
— А почему?
— А потому, говорит, что они неурочные, сверх нормы, говорит, ворочают. Оно и то сказать — за пятерку никто бы не пришел топляк поднимать. Работа каторжная.
— Как же оправдать документально эту десятку на нос?
— Никак. Вот за это его и наказывайте. За превышение выплаты то есть. Не себе в карман клал, а рабочим, чтоб работали лучше.
— Иными словами — за растрату?
— Растрата растрате рознь. |