Аббат сперва покачал головой, но потом рассмеялся и молвил: «Сын Хью, и без всяких языческих богов с их вещими знаками очевидно, что монахом тебе никогда не стать. Возьми же свой меч, и храни свой меч, и ступай с ним в мир, и будь так же великодушен, как ты силен и справедлив. Мы же повесим инструменты Кузнеца перед алтарем, потому что, кем бы он ни был в прежние дни, но мы знаем, что впоследствии он честно зарабатывал себе на хлеб и сам принес этот дар матери нашей Церкви». И монахи отправились досыпать; лишь послушник до утра просидел в саду, разглядывая меч.
И он зашагал по холму к опушке Дремучего леса – как раз напротив того места, где когда-то причалила его ладья, – и еще с минуту я слышал, как он пробирался через заросли в сторону Хосбриджа; потом шаги смолкли. Вот и вся история – я тому свидетель.
Ребята разом перевели дух.
– А что случилось потом с послушником Хью? – спросила Уна.
– И с его мечом? – добавил Дан.
Пак окинул взглядом луг, задремавший в большой и прохладной тени Волшебного Холма. Неподалеку, возле стогов, раздавался скрипучий крик дергача, и форелья мелкота резвилась в ручье. Большой белый мотылек, вылетевший из кустов, неуклюже закружился над головами ребят, и маленькое облачко тумана поднялось над водой.
– Вы и вправду хотите это знать?
– Очень! – воскликнули они в один голос. – Ужасно хотим!
– Хорошо же. Обещаю, что вы увидите то, что увидите, и услышите то, что услышите, если даже это случилось три тысячи лет назад; но теперь сдается мне, что вам пора домой, иначе вас хватятся и будут искать. Я провожу вас до ворот.
– А ты будешь здесь, когда мы придем снова?
– Ну конечно! – улыбнулся Пак. – Где мне еще быть? Но сперва вот что… – Он протянул детям по три сложенных вместе листа: Ясеня, Дуба и Терна. – Надкусите их, иначе вы можете проболтаться дома о том, что видели и слышали сегодня, и тогда (если только я что-нибудь понимаю в людях) к вам сразу же вызовут врача. Ну, кусайте!
Они надкусили листья, и вдруг оказалось, что они идут по тропинке к полевой ограде, а там уж отец ждет их, облокотившись на перекладину ворот.
– Как прошла пьеса? – спросил отец.
– Великолепно! – отозвался Дан. – Только потом мы уснули. Как-то вдруг разморило: было очень жарко и тихо.
Уна кивнула в знак согласия.
– Понятно, – сказал отец. – Это как в песенке о Марго, вернувшейся поздно домой:
Кстати, дочка, что за листики ты так упорно жуешь?
– Сама не знаю. Это, наверное, мышинально. О чем-то я задумалась, а о чем, забыла…
И так все забылось – до поры до времени.
В глубоких местах между перекатами плескались форели, и весь ручей был похож на цепь прудков, соединенных между собой мелкими журчащими протоками; лишь в половодье он превращался в один мчащийся поток мутной весенней воды.
– С полдюжины уже есть, – сказал Дан примерно через час этого мокрого и увлекательного занятия. – Пора менять место. Пошли теперь в Каменистую Бухту, к Большому Пруду.
Уна кивнула – она вообще предпочитала разговаривать кивками, – и они выбрались из сумеречного туннеля к маленькой плотине, которая превращала ручей в полноводный пруд, пригодный для мельничной работы. Берега там были низкими и голыми, и послеполуденное солнце так сверкало на глади воды, что глазам делалось больно.
Но выбравшись на открытое место, они чуть с ног не свалились от удивления. Перед ними, по колено в пруду, стоял огромный серый конь с пышным хвостом. |