Бальтазар помедлил; казалось, перед его умственным взором воскресла сцена, судя по всему, оставившая в его памяти неизгладимый след. Затем он, вздрогнув, поднял глаза и по-прежнему приглушенным, спокойным голосом продолжил рассказ.
— Я был невольным орудием многих насильственных смертей… видел, как терзались внезапным и вынужденным раскаянием самые отчаянные грешники, но ни разу более не становился свидетелем такой страшной борьбы между землей и небесами… мирским и потусторонним… страстью и укорами совести… как та, которая сопровождала последние часы этого несчастного! Правда, в иные мгновения кроткий христианский дух брал верх над злобой, но в целом им владела свирепая жажда мести, какую только ад может заронить в человеческое сердце. При нем был ребенок, едва вышедший из младенческого возраста. Дитя, казалось, вызывало в преступнике самые противоречивые чувства; он и жалел мальчика, и ненавидел, причем ненависть, наверное, преобладала.
— Ужасно! — пробормотал дож.
— Тем более ужасно, господин дож, что речь идет о человеке, заслуженно приговоренном к смерти. Он отказывался видеть священников, ему нужен был только я. Негодяй внушал мне отвращение, но немногие желают общаться с такими, как я, а кроме того, было бы жестоко бросить умирающего на произвол судьбы! Под конец он поручил ребенка моему попечению, снабдив меня золотом, которого при экономном расходовании должно было с избытком хватить на нужды мальчика, пока он не достигнет зрелых лет; оставил и другие ценности — я счел, что они могут пригодиться в будущем как свидетельства. О происхождении мальчика я узнал немногое. Он прибыл из Италии, родители были итальянцы, мать умерла вскоре после родов (при этих словах у дожа вырвался стон), отец здравствовал, и его преступник люто ненавидел, к матери пылал когда-то страстной любовью; ребенок принадлежал к дворянскому сословию, был крещен в лоне Католической Церкви и носил имя Гаэтано.
— Конечно же это он… он… мой возлюбленный сын! — вскричал дож, неспособный долее владеть собой. Он распростер объятия, и Сигизмунд кинулся ему на грудь, хотя не исчезли еще опасения, что все услышанное окажется сном. — Продолжай… продолжай, драгоценнейший Бальтазар, — добавил синьор Гримальди, осушая глаза и пытаясь взять себя в руки. — Я не успокоюсь, пока не выслушаю твой замечательный рассказ до последнего слова.
— Мне осталось рассказать немногое. Наступил роковой час, и преступника отвезли на то место, где ему предстояло расстаться с жизнью. Сидя в кресле, где он должен был принять удар палача, преступник испытывал адские душевные муки. У меня есть повод думать, что в иные мгновения он готов был примириться с Богом. Но нечистый возобладал: преступник умер нераскаявшимся! С того часа, когда он доверил мне маленького Гаэтано, я не переставал уговаривать его открыть мне тайну происхождения мальчика, но в ответ услышал только наказ использовать золото на свои нужды и воспитать ребенка как собственного сына. Я взял в руки меч, знак к началу казни был отдан, и тут я в последний раз спросил, как зовут мальчика и из какой страны он происходит, поскольку видел в этом свой непреложный долг. «Он твой… твой, — услышал я в ответ. — Скажи мне, Бальтазар, твоя должность, как принято в этих местах, наследственная? » Мне пришлось, как понимаете, ответить утвердительно. «Тогда усынови мальчишку, пусть возрастает на крови ближних! » Насмешка, достойная такого человека. Когда его голова скатилась с плеч, свирепые черты хранили следы адского ликования, испытанного им перед смертью!
— Кантональный закон поступил с извергом по справедливости! — воскликнул бейлиф, упорно преследовавший одну и ту же мысль. — Видишь, герр Мельхиор, как правильно мы поступаем, вооружая руку палача, что бы там ни говорили сентиментальные глупцы. |