Настенная тайнопись была спасена.
А Божественное Провиденье вершилось своими спиралями. Моей девятьсот девяносто девятой, заветной, бабусей становится прихожанка Елоховского собора, старушка набожная и опрятная, поведавшая, что когда-то была она величайшей грешницей. За ненадобностью я забыл, что именно Пелагея Ильинична подразумевала под этим. Била ли она вокзальная девка, то ли просто гулящая, была ли воровкой, обкрадывавшей сыновей своих, или же подвизалась в какой-то мерзейшей партии – не припомню. Сейчас все так спуталось, переплелось. Да и пе все ли равно – нам-то с Вами, теперь-то, спустя и спустя, кто кого там обкрадывал или бесчестил, продавал или покупал – там, в старом Эмске иль в древних Афинах, в Вавилоне иль в Исфагане, в Пенджабе или в Содоме. Сами мы, слава Зевесу, одеты, обуты, накормлены, никого не обманываем, не пытаем. А то, что где-нибудь в Новой Гвиане ввели закон о всеобщем и полном ношении набедренных тряпок или что фривольная земля Калифорния последовала наконец примеру загадочной Атлантиды и почти целиком провалилась в тартар, то тут мы также не властны воздействовать, отменить, помешать произволу. Принципы невмешательства святы и жестки, и наши с Вами манифестации никого не взволнуют. И, пожалуй, единственное, чем мы можем ободриться перед лицом своего исторического бессилия, это факты чистосердечного осознания Пелагеей Ильиничной прошлых грехов ее, раскаяния в них и наступившего вслед за тем благочестия. Оно-то и не позволило сбить Пелагею Ильиничну с панталыку немедленно по знакомстве. Точнее – с пути ее в церковь. Наоборот, мне потребовалось идти туда с нею вместе: и чтобы сделать приятное ей, ублажить, задобрить – пришлось раздать на паперти всю карманную мелочь, купить и расставить местами свечи, а после встать самому и выстоять всенощную напролет, слушая, как Пелагея Ильинична со товарищи выводит что-то пасхальное, и подпевая. А духота была – невозможная. Ведь экие прорвы людей сходились некогда в храмы по праздникам: пели, молились, плакали. Да и теперь еще ходят. Добрый, отзывчивый все же у нас в России народ. Таким народом и править-то совестно. Впрочем, разве я правлю? Я только свидетельствую, созерцаю. А управляет у нас, как известно, Время, с которого взятки довольно гладки. Хотя, если верить теории Ниппельбаума, оно изумительно вымеобразно.
Лишь утром, когда служба закончилась, уговорил я Пелагею Ильиничну прогуляться со мной ботаническим вертоградом, где приобрел ей различных конфект, шоколаду, а также любимых ее леденцов, в том числе и на палочках. И пока она в забытьи их сосала, я также имел свое скромное удовольствие. Совокупление состоялось среди орхидей отдаленной оранжереи, в сплетениях дрока, под сенью цветущей агавы и мандрагоры.
«Грехи наши тяжкие»,– угрызала себя Пелагея, напяливая шерстяные рейтузы на помочах.
Я сколь мог успокаивал потерпевшую, но мыслилось о другом. «Девятьсот девяносто девять! – праздновал мой тщеславный ум.– Девятьсот девяносто девять!»
Затем мы направились к ней в Колодезный переулок. Весна была ранняя, дружная, и вокруг все блестело от слякоти. Будучи дворником, приятельница моя проживала в дворницкой, где в означенный день состоялась пасхальная вечеринка вскладчину в составе некоторых непримужних и пожилых швей-надомниц, лифтерш, судомоек и прочих на редкость простых, безыскусственных обывательниц околотка. Съев до дюжины куличей и напившись кагору, фиеста, как говорят, взорвалась. Играли, в частности, в фанты. Мне выпал фант покатать всех по очереди на лифте.
Для пущего интереса мне завязали глаза. Лифт подали. В нем уже ожидала некто, сладко веявшая половой тряпицей. Словно слепой баянист, я нашарил кнопку верхнего этажа и нажал ее. Мы взмыли. По возвращении в цоколь первая некто вышла – вошла другая, отдававшая кухонным полотенцем третьегодняшней стирки. И все повторилось. Дом был в несколько всего этажей, но лифт заедало, и потому всякий раз я успевал за одну поездку проделать именно то, что только и имелось в виду ненасытными, надо сказать, старухами. |