Тишину нарушал только злобный треск какого-то мотоцикла, штурмовавшего взгорок. Местная шпана облюбовала объездную дорогу по краю холма для своих моторизованных выкрутасов.
— Какой шум, — вздохнул Мартен. — Надо бы им запретить тут носиться…
— Ничего никогда не следует запрещать, — с подозрительной вкрадчивостью произнесла Мирей. — Ребятишки должны давать выход своей энергии. Не сегодня-завтра им самим все это надоест, или они примутся играть где-нибудь в другом месте, так что о них и думать забудут.
Последнее соображение показалось Мартену исполненным таинственного смысла. Похоже, оно касалось отнюдь не только сельских сорванцов. Это объясняло и отчасти оправдывало поведение Мирей. Альбер закурил, следя взглядом, как дым от сигареты, едва вырвавшись изо рта, растворяется в воздухе. «В конце концов, все, наверно, складывается к лучшему. Что так уж переживать? Незачем быть большим роялистом, чем сам король!»
Урчание мотоцикла замерло вдали, и с небес на поля снова изливалось умиротворение. Часы на башенке мэрии с механическим лязгом отбили шесть вечера, оповестив о наступившем часе все население Менар-лё-О. Мирей взяла бутылку и снова наполнила стаканы. В бутылке плескался белый вермут. Мартен не слишком любил такие сильно ароматизованные вина, но от второго стаканчика отказываться не стал. Хотелось поскорей развеяться, забыть о неприятном. Разумеется, он был доволен, что в их дружеской беседе никто не произнес ни одного лишнего слова. Но то, что они обошли молчанием, значило больше, давило на сердце сильнее, нежели все, что тут прозвучало. Опрокинув стаканчик, он поднялся, поблагодарил за прием и откланялся. Уходя, Мартен спрашивал себя, что он оставляет за собой: семейное примирение или адскую бездну, разверзнувшуюся из-за постыдной готовности принять непоправимое?
Дом Дютийолей с запертыми воротами и наглухо заколоченными ставнями выглядел мертвым. Всякий раз, проходя мимо этого слепого фасада, Мартен чувствовал, как у него сжимается сердце. Несколько раз он встречал здесь сына, слонявшегося поблизости. Казалось, будто Люсьен, бродя около жилища Дютийолей, надеется ускорить возвращение Мирей. Все четыре дня, прошедших со времени отъезда супружеской четы, с его лица не сходило выражение ненависти и отчаяния. Ни Мартен, ни Гортензия не осмеливались спросить, как он проводит время. Единственное, что можно было сказать с очевидностью, это что в бистро Каниво Люсьен не заходит. Вместо того чтобы топить гнев и нетерпение в вине, он сохранял остервенелую трезвость. Может, не хотел утратить ясность мысли? Парень только и делал, что без устали злобно мотался по окрестностям. Или же запирался в комнате и кричал из-за закрытой двери, что просит его не беспокоить. За едой он говорил о чем угодно, кроме Дютийолей, что сильно сокращало количество тем, годных для беседы. Во время длительных молчаливых пауз, занятых пережевыванием пищи, Мартен украдкой поглядывал на сына, пытаясь угадать, о чем тот думает. Совершенно очевидно, что для Люсьена это не было заурядной интрижкой. Разлука причиняла ему острую боль, словно какой-нибудь печеночный приступ. Вся его плоть восставала. Он бился, точно рыба на песке. Разве можно было на него сердиться, когда он так искренно переживал свои сердечные невзгоды?
Видя сына таким несчастным, Мартен уже и сам подумывал, что, мол, хорошо бы Мирей вернулась и пусть бы у нее не пропала охота все начать заново, хоть это и очень скверно по отношению к Альберу Дютийолю. Гортензия держалась того же мнения. В отсутствие Люсьена она напрямик обсуждала происходящее с Мартеном, высмеивая братнины деликатные экивоки. Добрая женщина раз и навсегда сделала выбор между счастьем своего «племянничка-повесы» и невзгодами «бедняги Альбера». Однажды вечером, когда Люсьен, отужинав, отправился в свою комнату, она даже заявила Мартену, убирая со стола грязные чашки:
— Не верю я, что эта сучка Мирей переменится за пару недель!
— Думаешь, есть надежда? — прошелестел Мартен. |