А Стефен тем временем направлялся на улицу Бьевр, торопясь поскорее воспользоваться ясным северным светом, который после восхода солнца заливал сквозь прорези в свинцовой крыше мастерскую Глина. Ричард, никогда не жалевший себя, был поистине беспощаден и к Стефену, с которым обходился резко, а порой и грубо, как со школьником.
— Покажи мне, на что ты способен, — сурово говорил он. — Если через полгода я не буду доволен тобой, я верну тебя господу богу.
У Глина была натурщица, Анна Монтель, высокая статная брюнетка лет тридцати, похожая на сухопарую цыганку. Она и в самом деле была из румынских цыган, предки ее, по-видимому, перекочевали туда из Венгрии, однако встретил ее Глин в отдаленном уголке Северного Уэльса. Кожа у нее была грубая, и, поскольку она ходила всегда простоволосая, в черной юбке и зеленой блузе, без перчаток и без пальто, руки и щеки у нее потрескались от порывистого ветра, дувшего этой осенью с реки. Но это обветренное плоское лицо с резко очерченными глазницами и широкими скулами дышало удивительной силой. Она бесшумно передвигалась по мастерской в своих мягких домашних туфлях, с одного взгляда угадывала все желания Глина и была самым молчаливым существом, какое когда-либо доводилось видеть Стефену. Она готова была позировать в любое время и сколько угодно, а по окончании сеанса, не говоря ни слова, выскальзывала на улицу и, вернувшись с Центрального рынка со множеством свертков, готовила на маленькой печурке гуляш или варила кофе в голубом с белыми прожилками эмалированном кофейнике с отбитым носиком, который впоследствии фигурировал на одной из самых известных картин Глина «Le cafe matinal».
Хотя Глин никогда не пытался поучать Стефена, однако неустанно требовал от него оригинальности видения, добиваясь, чтобы он отказался от привычных представлений и изображал вещи так, как он сам их видит, а не так, как на них принято смотреть или как их видят другие.
— Бери пример с Пейра! — восклицал Глин. — Каждая твоя картина должна быть твоей и ничьей больше.
— Ты так высоко ценишь Пейра?
— По-моему, он великий человек, — с глубокой убежденностью отвечал Глин. — У него есть непосредственность восприятия и оригинальность примитивиста. Сейчас над ним смеются как над старым чудаком. Но через двадцать лет люди будут драться из-за его картин.
Работали они много — и к тому же мерзли. В мастерской стоял страшный холод, и, по мере того как шли недели, становилось все холоднее, ибо Глин придерживался спартанской теории, что человек не может создать ничего путного в комфортабельных условиях. Стефен больше не думал, что живопись — это сладостное, пленительное искусство. Никогда в жизни у него не было более сурового режима. А Глин требовал все большего и большего самопожертвования.
Однажды, когда у Стефена отчаянно кружилась голова и ему казалось, что он больше не выдержит. Глин, глубоко вздохнув, отбросил палитру.
— Перерыв! — объявил он. — А то у меня сейчас череп расколется. Ты умеешь ездить на велосипеде?
— Конечно.
— Наверно, объезжал прихожан вокруг Оксфорда? Со скоростью четыре мили в час?
— Думаю, что смог бы показать и лучшее время.
— Прекрасно. — Глин широко улыбнулся. — Посмотрим, из какого теста ты сделан.
Они вышли из мастерской и направились через улицу в единственный в квартале велосипедный магазин, который держал Пьер Бертело, старый гонщик, ныне ни на что не годный из-за больного сердца, испорченного пристрастием к перно, но в свое время занявший третье место в велотуре вокруг Франции. Это было маленькое захудалое заведение, где до самого потолка громоздились велосипеды, а за магазином находилась ремонтная мастерская. Они вошли. Внутри никого не оказалось. |