Изменить размер шрифта - +
А теперь я хочу мороженого. Шарик лимонного и шарик клубничного. На дворе декабрь, минус семь. Да, нелегко мне придется в первые месяцы беременности, ведь все мои желания — летние; зимой я впадаю в спячку. Одно утешает: мой ребенок родится в августе. Не придется выпрашивать отпуск по уходу за новорожденным — время равно отпускное.

От булочной я иду прямо, не сворачивая в свою улицу. Я не наведывался к старикам две недели. Так стыдно было после этого прыжка в реку, что я не смог бы притворяться перед ними, — как всегда, делать вид, что я счастлив и доволен жизнью. Моя привычная роль: радовать дедушку и бабушку, проявлять интерес к тому немногому, что еще привязывает их к жизни, без конца брать себе добавки, какое бы блюдо ни подавалось на стол, и все это — чтобы они не думали о подлинных бедствиях, о старости, о меркнущем вечернем свете. Не уходите. Побудьте еще немного. Я хочу подарить вам правнука. Хочу, чтобы он оценил твое кулинарное искусство, Мина, ощутил, целуя тебя в шею, как и я, мягкость кожи, похожей на дрожжевое тесто, и успел посмеяться над чудачествами Деды, над штабелями коробок в его комнате, каждая с наклейкой: «летние рубашки», «новые трусы», «подарки Симона», — будто нарочно, чтобы облегчить труды наследникам. Не хочу думать, что он готовится к смерти. Хочу вернуть улыбку Мины, которую почти не видел с тех пор, как ослабевшее зрение не позволяет ей поддерживать в доме былую чистоту. Я дал ужасного маху, наняв для стариков на три часа в неделю помощницу-испанку. К ее приходу Мина бросалась мыть и убирать: мол, иначе та «людям расскажет». Ей было неловко и за Деду с его коробками, залатанным на локтях халатом и привычкой кормить вставную челюсть в стакане, как рыбку, шипучими таблетками. Больше испанка не приходит.

Лязгают отпираемые один за другим замки, стрекочет счетчик в прихожей. Слышу дыхание Мины, возящейся с дверью. Над звонком пришпилена карточка: «Месье и мадам Люсьен Шавру»; мне больно на нее смотреть. И страшно. Я словно вижу прообраз будущей надгробной плиты. И этот ненужный клочок бумаги над онемевшим звонком — единственный знак смерти, от которого мне действительно хочется плакать.

— Кто там?

Склоненная набок голова Мины над дверной цепочкой, обеспокоенное личико в узком проеме. Она всегда задает этот вопрос с опасливым раздражением, как будто звонящий виноват, что она слепнет. Я больше не звоню шесть раз кряду: она вообразила, что воры могут прознать наш условный сигнал, и перепугалась еще сильней. Каждый год в День матери я ставлю ей еще один замок. И, как все, что я делаю, получается курам на смех: чем больше замков, тем дольше ей приходится, отпирая, изнывать от страха, потому что спросить «кто там?» через запертую дверь она неспособна.

— Доброе утро, Мина.

Она прикрывает дверь и снимает цепочку, снова открывает. Спешу ее поцеловать, чтобы она не мучилась, вглядываясь в потемки лестничной клетки. И сразу зажигаю в прихожей люстру, которая ярко светит ввернутыми мной тремя стоваттными лампочками.

— Милый, ты с ума сошел! Почему ты ходишь в пижаме?

— Мина, это спортивный костюм. Похоже на пижаму, ты права, но такие сейчас все носят, никому и в голову не взбредет, что это пижама.

— Дедушка еще спит. Выпьешь со мной кофейку?

Обняв за плечи, веду ее в кухню.

— Идиотского кофейку, — тихонько добавляет она, чтобы доставить мне удовольствие.

Эти мгновения, когда она вспоминает наши детские секреты, примиряют меня с жизнью. Деда всегда спал по тринадцать часов в сутки, а мать, когда еще жила с нами, возвращалась не раньше двух ночи и выходила из своей комнаты к полудню. Утренние часы принадлежали нам с Миной. Запретный кофе на кухне, без молока, вопреки тому, что между двумя тирадами из Ионеско провозглашала мать: «Кофе без молока делает детей идиотами»… и как же весело было нам с Миной этих идиотов изображать! Мы корчили дурацкие рожи, прыская над чашками.

Быстрый переход