Сэр Хьюберт Уоттон принадлежал к иному типу людей, нежели м-р Понд; даже и будучи занят, он никогда не суетился. М-р Понд склонялся над поднятым острием своего синего карандаша; сэра Хьюберта можно было увидеть за красным кончиком сигары, которою он попыхивал, в угрюмой задумчивости переворачивая на столе бумаги. На появление сияющего капитана он отреагировал мрачноватой, хотя вполне любезной улыбкой и жестом пригласил его сесть.
Гэхеген уселся, уперев трость в пол и скрестив на ней руки.
– Уоттон, – произнес он, – я разрешил загадку, я понял парадоксы Понда. Он и не знает, когда говорит этот бред. На какой-то миг в его блестящем мозгу как бы возникает слепящее пятно или на него находит облако – и тут он забывает, что сказал нечто странное. Он продолжает отстаивать сравнительно разумную часть своей речи, но никогда не объясняет то единственное, что и впрямь неразумно. Сейчас он вполне осмысленно говорил мне о карандаше, который был ярко-красным и потому делал черные отметки. Я попробовал поймать его на непоследовательности, однако он уклонился от объяснений и продолжал говорить про то, что синий карандаш – совсем не синий, а про черные отметки позабыл.
– Черные отметки! – воскликнул Уоттон и выпрямился столь резко, что просыпал пепел сигары на безупречно чистый сюртук. С неодобрением отряхнувшись, а затем – помедлив, он заговорил в той отрывистой манере, которая обнаруживала в нем гораздо меньшую верность условностям, чем могло показаться. – Чаще всего эти парадоксалисты просто стремятся привлечь внимание. Другое дело Понд – он говорит парадоксами потому, что стремится не привлекать внимания. Понимаете, он выглядит этаким ученым сиднем, словно никогда не отрывался от стола или пишущей машинки; но на самом деле он кое-что испытал. Об этом он не говорит, не хочет об этом говорить, но хочет говорить о разуме, о философии и всяких книжных теориях. Он, знаете, любит читать рационалистов восемнадцатого столетия. Когда же, говоря об абстрактном, он затронет что-то конкретное, то, что он действительно делал, он тут же старается это замять. Он старается уделить этому очень мало места, и это воспринимается как противоречие. Почти за каждой из его безумных сентенций кроется какое-нибудь приключение, причем большинство людей не увидело бы в этом приключении ничего занятного.
– Кажется, я понял, что вы имеете в виду, – сказал Гэхеген после некоторого раздумья. – Да, вы правы. Вы не думаете, конечно, что меня обманут все эти ваши чванливые стоики английской школы. Они вечно пускают пыль в глаза тем, что не пускают пыль в глаза. Но у Понда это неподдельно. Он просто терпеть не может рампы; в этом смысле можно сказать, что он создан для тайной службы. Вы имеете в виду, что он становится загадочным тогда, когда и впрямь желает сохранить служебную тайну. Иными словами, вы думаете, что за каждым пондовским парадоксом есть история. Конечно, это правда – во всех тех случаях, когда мне историю рассказывали.
– Я знаю все про эту историю, – сказал Уоттон, – и это была одна из самых замечательных вещей, которые Понд когда-либо сделал. Это было дело огромной важности – что-то вроде общественного дела, которое должно сохранять частный характер. Понд дал несколько советов, которые показались излишними, но оказались совершенно точными; в конце же концов он сделал поразительное открытие. Не знаю, в какой связи случилось ему о том помянуть, но, конечно, это нечаянная обмолвка. Впрочем, он тут же поспешил ее замять и сменил тему. Но он определенно спас Англию; к тому же его едва не убили.
– Да ну! – воскликнул Гэхеген.
– Должно быть, тот человек стрелял в него пять раз, – припоминая, сказал Уоттон, – прежде чем выстрелил в себя, уже в шестой.
– Я поражен, – промолвил Гэхеген. |