Но голова у меня, к счастью, была забита археологией. Мой ум безмятежно покачивался в необозримых просторах морей Прошлого, убаюкиваемый течениями Истории. Интерес к психологии отошел у меня на задний план. Если бы я тогда с пылом взялся за дело и начал изучать рукописи Карела Вайсмана, пытаясь отыскать в них ответ на то, что именно толкнуло моего друга на самоубийство, мой ум был бы немедленно захвачен в плен и в течение нескольких часов уничтожен.
Сознавая это теперь, я невольно содрогаюсь. Я находился в ту минуту в окружении злобных, непередаваемо чуждых умов, напоминая собой какого-нибудь ныряльщика, который, находясь на дне моря, настолько увлечен созерцанием сокровищ затонувшего корабля, что совершенно не замечает холодных глаз спрута, пристально следящего за ним из засады. Будучи в каком-то ином состоянии, я бы, возможно, обнаружил их присутствие, как сделал это позднее, на холме Каратепе. Но мое внимание тогда всецело занимали мысли о находках Райха, напрочь вытеснив у меня из головы сознание долга перед памятью моего погибшего друга.
Судя по всему, те несколько недель я находился под самым пристальным наблюдением у цхаттогуан. Именно тогда я решил, что если я рассчитываю навести порядок в вопросах относительно моей собственной датировки, подвергнутой Райхом критике, то мне нужно снова возвратиться в Малую Азию. И опять-таки я делаю вывод, что это решение было провидческим. Вероятно, оно убедило цхаттогуан в том, что им совершенно нечего меня опасаться. Очевидно, Карел допустил ошибку: более негодного душеприказчика, чем я, и представить трудно. Правда, совесть меня нет-нет да и заедала, и в оставшиеся недели своего пребывания в Англии я раз-другой все же принудил себя заглянуть в присланные мне ящики. Но при этом я всякий раз ощущал такое нежелание браться за все эти психологические дела, что неизменно опять ящики закрывал. Причем, помнится, когда я проделывал это в последний раз, мне пришла в голову мысль: а не проще ли будет попросить уборщика спалить все это добро в кочегарке? Правда, едва успев об этом подумать, я уже осознал всю пакостность такой мысли и отверг ее — честно говоря, с некоторым удивлением, как такое вообще могло прийти мне в голову. Мне было невдомек, что эту мысль выдумал не Я.
Лично у меня при встрече сложилось о Райхе прекрасное впечатление. Сам я более-менее сносно ориентируюсь в периоде истории, нынешнего тысячелетия. Ум же Райха запросто вмещал все напластование эпох, начиная с каменноугольного периода, и о начале Великого Оледенения (расстояние во времени без малого миллион лет) Райх мог рассуждать так же свободно, как если бы речь шла о чем-нибудь совсем недавнем. Мне раз довелось присутствовать при том, как Райх изучает зуб динозавра. Он тогда как бы между прочим заметил, что по возрасту зуб вряд ли может быть отнесен к меловому периоду — он бы отнес его к концу триасового (миллионов на пятьдесят пораньше). Я также присутствовал, когда счетчик Гейгера наглядно подтвердил правоту его догадки. Райх обладает совершенно непостижимым чутьем на подобного рода вещи.
Так как Райх будет занимать значительное место в этом повествовании, то я бы хотел рассказать об этом человеке несколько подробнее. Как и я, это был мужчина крупной комплекции. У него были плечи борца и внушительная, увесистая челюсть. Однако голос Райха всегда вызывал удивление: он был нежен по тембру и довольно высок (таким он был, мне думается, из-за перенесенной в детстве болезни горла).
Но что нас с Райхом отличало, так это наше с ним эмоциональное отношение к прошлому. Райх был до мозга костей ученым, цифирь и обмеры значили для него все. Он мог получать несказанное удовольствие, разбирая показания счетчика Гейгера объемом в десяток страниц. Любимым его изречением была фраза о том, что истории надлежит быть наукой. Я в свою очередь никогда не скрывал, что во мне живет неодолимый романтик. Археологом я стал в силу воистину мистического случая. |