- Так и выше полечу, бабушка - ведь я же совсем не устою, когда летаю, даже наоборот - лучше мне становится. Вот и поднимемся мы, бабушка, много-много выше облаков.
Тогда по морщинистой щеке бабушки покатилась слеза, она молвила:
- Не добраться до рая на твоих крылышках, маленький. Там совсем иные крылья нужны. А ты, все-таки, помни, что я тебе про людей сказала...
- Бабушка! - с нежным чувством воскликнул Ваня, и, плача, обнял, эту большую, ласковую руку, стал целовать ее, зашептал. - Но облака такие красивые! Смотри, смотри - еще красивее, чем деревья - вот и хочется подлететь к ним. Что там, бабушка, ты знаешь?
- Там только ветер холодный, внучек. Застудит он тебя; никогда ты так высоко не поднимайся.
- Ах, бабушка, так может ветер холодный только рай стережет; вот стоит пролететь через него, и...
* * *
Бабушка умирала через семнадцать лет после этого дня. То был июньский, тихий день. И вместе с родителями и приехавшими откуда-то родственниками Ваня оказался в помещении, где должно было проходить христианское отпевание. Три стены были высокие, беломраморные; кое-где выпирающие венками; вместо четвертой стены было огромное окно за которым сияло крыльцо, к которому вскоре должен был подъехать автобус и забрать гроб; в нескольких метрах дальше поднимались лесные стены, а над ними медленно проплывала завеса из угрюмых туч. Священник начал отпевание, но ни его басистый голос, ни лежащее в гробу опустошенное тело, почти не трогали Ваню - он знал, что это ничего не значит, что это только ритуал, обычай; что от этих гремящих слов ничего уже не изменится. Глядел он на распахнутые двери, на эту угрюмую, покрывающую небо завесу, и такого усилия ему стоило не взмахнуть сейчас же руками, и не пролететь над этим гробом, над этим священником в распахнутые двери, к этому трагическому, темному небу; прорваться через эти тучи, и туда, выше, где все озарено, где все сияет. А про себя он шептал: "Бабушка, зачем ты меня оставила?.. Ты говорила, что не добраться до рая с моими крыльями, так теперь ты мне помоги. Вот как я тогда хотел тебя на своих крыльях до облаков вознести, так и ты теперь до рая помоги мне подняться. Пожалуйста, пожалуйста, милая бабушка, только подай мне какой-нибудь знак, и я оставлю всех их..."
Но никакого знака не было, и небо продолжало проплывать все так же угрюмое, в любое мгновенье готовое разразиться слезами дождя. Священник закончил свое извилистое, трудноучимое заклятье, посыпал пустое тело песком, и сказал, что теперь душа сорок дней будет скитаться по каким-то обителям скорби, а потом попадет в рай...
Когда каждый поцеловал ее в лоб, и каждый дотронулся губами до иконки (кто-то, может, и сердцем); и гроб закрыли, и понесли к этим стеклянным и распахнутым дверям; тогда небо стало проясняться - наполнилось сначала яркой белизною, а потом стали пробиваться через эту белизну золотые лучинки - их становилось все больше, и, когда приехали на кладбище, когда засыпали гроб, и прировняли холмик, небо уже совершенно очистилось и засияло яркими, голубистыми цветами. Хоронили ее в старой части кладбища, у могилы ее, утонувшего еще до дня рождения Вани сына, и густые, пышные кроны тихо вздыхали, сияли, переливались, лили густые тени.
Да - красиво, печально, задумчиво... Кто-то вздыхал, кто-то лил слезы, но слова не говорились - слова береглись на предстоящие поминки. И не то, чтобы Ваня чувствовал себя лишним, он просто понимал, что совсем ему не надо находится в этом месте, что раз уж он наделен даром полета, так и должен лететь вслед за нею, за любимой своей бабушкой.
И он, даже не подумав о том, как примут это родители его - незаметно отошел в сторону (и не то, чтобы они были плохими родителями, но просто все мысли его были о бабушке). Спрятался за деревом, и там простоял некоторое время, не решаясь выйти; боясь, что как только это произойдет, его заметят, вернут, а это казалось совсем уж немыслим, нестерпимым - он то уж твердо знал, что будет делать дальше. |