«Неужели все до одного начнут увиваться за нею?» — думал капитан, поглядывая на Шутрингера.
Но бритоголовый немец, который последние два дня выходил к столу в свитере, продолжал есть с основательностью, граничащей с обжорством.
Среди копченостей, подаваемых каждый вечер, был язык — без сомнения, любимое блюдо немца: он каждый раз отрезал себе чуть ли не десять кусков да еще намазывал маслом. К тому же куски он отмахивал такой толщины, что стюард то и дело с беспокойством поглядывал на капитана, словно предупреждая: «Эдак нам до конца рейса не дотянуть!»
Когда Петерсен поднялся. Катя спросила:
— Есть новости насчет пассажира, который прыгнул за борт в Ставангере? Бергенская полиция, должно быть, в курсе…
Капитан посмотрел ей в глаза и, наверное, смотрел слишком долго: он заметил, что Эвйен отвернулся.
Значит, прочел в его взгляде подозрение.
Катя, однако, и бровью не повела. В зубах девушки торчал ее чуть ли не тридцатисантиметровый мундштук. Она в самом деле была ослепительна!
Как объяснить чувственность, которую излучало все ее существо и атмосфера которой окружала ее? И главное, как примирить это с детским выражением лица?
А ведь Катя действительно казалась ребенком. Но уже испорченным ребенком. Вернее, невинным, но уже испорченным.
Оба эти взаимоисключающих слова были рано применимы к ней и притом не поочередно, а одновременно.
Если на нее смотрели, она никогда не отводила глаза. Вместе с тем в них никогда не читался вызов.
И тем не менее…
Даже управляющий Киркинесскими рудниками Эвйен, человек с Крайнего Севера, чье лицо от долгого пребывания под холодным солнцем утратило всякие краски, и тот порой в ее присутствии так багровел, что старался отворачиваться от капитана.
В чем бы она ни была — в черном или розовом, в шерстяном свитере или в шелке, — формы ее всегда отчетливо угадывались, и окружающие, казалось, ощущали аромат и тепло ее тела.
Петерсен ненавидел ее и поддавался ее обаянию.
— Вы боитесь этого пассажира? — спросил он.
— Но это же убийца, верно? Значит…
— Вы были бы рады узнать, что он утонул?
— Скорее — что его нет на борту.
Даже страх приобретал у нее чувственную окраску — от него плечи ее начинали трепетать.
— Так вот…
Петерсен колебался. Посмотрел на Шутрингера, по всей видимости не одобрявшего этот разговор: из‑за него задерживался кофе, потом на Эвйена и, наконец, на Катю, не сводившую влажных глаз с собеседника.
— Мы не можем доказать, что убийцы на пароходе нет.
— Вы просто хотите напугать меня, правда?
— Может быть.
— Да объясните же, капитан! Коль скоро видели, как он бросился в воду…
Петерсен почувствовал, что в нем вскипает мелкая недостойная злоба: он внезапно представил себе, как пассажирка входит с Вринсом в свою каюту. И, глядя на ее плечи, он не в силах был отогнать образ третьего помощника: Ставангер, темный ют, мальчишка, спрятавший лицо у нее на груди.
— Не бойтесь! Его, несомненно, арестуют, прежде чем он успеет совершить новое убийство.
Эвйен уже выказывал нетерпение. Шутрингер, чтобы не тратить время зря, опять принялся за консервированные абрикосы и поедал их с той же основательностью, с какой брался за любое дело.
— Мне страшно с вами, капитан! — отозвалась девушка, и шея у нее мелко задрожала, — Злой вы сегодня какой‑то.
Капитан встал, пропустил пассажиров вперед, задержался как всегда в коридоре и набил трубку.
Тут к нему подошел стюард и нерешительно спросил:
— Вы правду сейчас сказали? Убийца на…
— Да нет же, нет!
— Так я и думал. |