— Только вот войну скончать желательно, торговлишку кое-какую открыть, хозяйство подправить — и живи всяк в свое полное удовольствие!
— Да кто тебе ее откроет, торговлишку? — рассердился подъесаул. — Кто на липовые керенки товар продаст? Кто фабрики пустит, управлять ими станет? Кирюхи да Митюхи? Уже довели эти Кирюхи-Митюхи страну Расею до ручки. Про такую разруху, как у нас, даже в библии не писано. Народ голодает, одни комиссары в Кремле с девками пируют. Да чем тебе такая власть по душе? Что ни сгреб — то и мое? Эх, дурачье вы темное! Нынче ты ограбил, а завтра у тебя награбленное отымут. Хоть, к примеру, ту же землю.
— Покамест не отымают, — заметил Шаров осторожно. — Сеять велят. Не на барина. На себя.
— Землю тебе комиссары для виду дали, чтобы ты за нее ухватился и от хозяина ее оборонил, да хлебушек на ней вырастил. А как вырастишь — придет к тебе комбед и отымет весь хлеб до зерна. Попомни мое слово: лучше семь бед, чем один комбед! К тому же, мужики, на поддержку правому делу в России большая иноземная сила с моря и суши подошла. Не опоздайте показать, что и вы русские люди!
— Вот вы, ваше благородие, изволили сказать: беспорядки, — волнуясь и бледнея, но твердо говорил контуженый Надеждин. — А ведь мы, мужики, еще с пятого году к этому шли. Из наших, солнцевских, уже тогда многие тянулись к перевороту и за это от старой власти пострадали.
— А уж война эта германская, — вмешался Шаров, — самым темным из нас раскрыла глаза. Все постигли, что под гору Расея покатилась через жадность буржуазии.
— Теперь за старое в деревне никто не держится, — поддержал товарищей Василий Чабуев, чуваш. — Кто и держался за царя по старой памяти, тому напоследок Распутин безобразиями своими показал, чего эта власть стоит. Так что скажите, ваше благородие, своему начальству, пущай нас всех высаживают.
— И дурачьем темным нас при Советах-то никто не называл. Отвыкли от офицерского разговору, — съехидничал Сашка Овчинников.
Подъесаула взорвало. Он сел на край койки, спустил здоровую ногу на пол, а к другой ноге с отнятой ступней ловко пристегнул германский протез. В одном белье стал посреди каюты.
— Молчать! Еще поглядим, кто куда высаживаться станет. Пароход находится под командованием Добровольческой армии, понятно? А ну встать! — подъесаул ткнул пальцем в сторону Чабуева.
Тот презрительно усмехнулся.
— По моей болезни мне доктора вставать не велели.
Губанов стал натягивать платье военного образца, принесенное военфельдшером. Крикнул сердито сиделке:
— Чего не подойдешь? Обуться пособи, ботинок зашнуруй на протезе. Ну погодите, пропишу вам ужо клистиры! Отец Савватий! Чего молчишь? Или за веру постоять страшишься?
Старец поднял сухонькую руку, похожую на кость, плохо обернутую в пересохший пергамент.
— Сказано в писании, — сказал он скрипучим голосом, — что всякую власть земную приемлем от господа бога. Не мне, пустыннику, людские распри судить и вершить. От сего мрака в скиты ушел сорок лет назад, насмотревшись на убиенных в турецкую войну, когда Плевну брали. Не тревожь, Иване, сердца малых сих, о душе помысли, не о мести единоплеменникам своим. Ступай с миром, одумайся!
— Т-а-а-к! — насмешливо протянул подъесаул. — Дождался от старца измены! Бусурманам продался, осквернитель храмов! Ты, как тебя, барыга! Тоже в большевики записался?
— Покамест не писался, а с тобой рядом и барыге сидеть зазорно. Видывал я, как вашего брата и в Дону, и в Волге топили. Поищи других пристяжных, да на вторую ногу не охромей, гляди!
— Понятно, кто здесь под одно рядно набился! Сестричка! Пора тебе уходить отсюда. |