Изменить размер шрифта - +
— И в глаза ему смотрю. — По крайней мере не в этой жизни». — «А? Что вы хотите сказать?» — он спрашивает (слышишь, мальчик?) и смотрит на меня очень подозрительно.

«Я больше ничего не могу сказать, — отвечаю, — но есть вещи, которых вы не понимаете». — «Значит, и вы от него это слышали?» — он спрашивает.

«Да», — говорю. И больше ничего ему не сказала.

 

— Я могла бы ему сказать, но потом рассудила как следует и: «Подумала, что не стоит», — говорю твоему папе, а он говорит: «Да, я рад, что ты промолчала: ты правильно сделала». — «Но мне-то ты можешь сказать? В чем причина? — Я хотела обсудить это с ним: детка, детка, ведь она всегда у него была, эта злость, эта ужасная ненависть! — Послушай, мистер Гант, должна же быть какая-то причина, если ты так на них зол. Ведь просто так этого не бывает: может, кто из них причинил тебе вред какой-нибудь? Ты кого-нибудь из них знавал?» Он головой мотает. «Нет, — говорит, — ни одного не знал, но я их всю жизнь ненавижу — с детства, с тех пор как увидел первого на улице в Балтиморе. Но я не знаю, какая тут причина, — ей-богу, не знаю! Это очень странно, если задуматься... разве что... — говорит и на меня смотрит, — я встречался с ними, как говорится, в жизни иной, в другом каком-то воплощении». Я посмотрела ему в глаза и говорю: «Да, я и сама так думаю, по-моему, ты попал в самую точку. В этом-то все и дело — не в здешнем мире надо искать причину». И он тоже на меня посмотрел, и скажу тебе, сударь, такой взгляд нечасто увидишь.

Ну да! Как же! Помню: много лет спустя — знаешь, когда? — во время Боксерского восстания, как он раз пришел домой, весь взбудораженный от новостей. «Наконец-то! — говорит. — Мы объявили войну китайцам, и я записываюсь в армию, ей-богу!»

Ох, так и кипит против них, и хочет все бросить — и семью и дело — и идти воевать с китайцами. «Нет, — говорю ему, — сударь мой, никуда не пойдешь! У тебя жена, дети маленькие, их кормить надо, и ты останешься дома. Если им нужны солдаты, пускай другие идут добровольцами, а твое место здесь. И потом, — говорю, — тебя все равно не возьмут, никому ты не нужен, такой старый. Там нужны молодые».

Ну, я думаю, это его задело, что его обозвали стариком, он сразу вспылил: «Да я и сейчас лучше любых девяти из десятка, потому что мы живем в век выродков, и если я, по-твоему, хуже этой пустельги и шушеры, которая торчит в биллиардных с папиросками в зубах, — жалкие выродки, все как один, — бог тебя прости, ибо нет в тебе правды, женщина, и ты не лучше птицы, гадящей в своем гнезде! — И говорит: — Я и сейчас могу за четверых работать!»

И, конечно, когда он сказал так, мне пришлось согласиться, что он прав: в самом деле, твой папа был страшной силы человек. Да господи, разве не при мне рассказывали, как люди пришли к нему в мастерскую и видят, что он поднимает за край двадцатипудовый камень, словно перышко, а над другим краем кряхтят и потеют два здоровенных негра — и от земли оторвать не могут. «Вот, — я сказала Уэйду Элиоту, еще когда мы в первый раз отвезли его к Хопкинсу, — а теперь послушайте мою теорию. Я скажу вам, какой мой диагноз. — И тут я, конечно, сказала ему: — Если хотите знать мое мнение, болезнь свою он заработал вот такими вот фокусами»... («Ну, что ты, скажи на милость, вытворяешь, мистер Гант! Ты же надорвешься или грыжу себе наживешь — пусть эту работу делают негры, ты им платишь за это». — «Да боже упаси! — он отвечает. — Ты же видишь, что мне это не по карману: если я на этих работничков понадеюсь, мы по миру пойдем!») «Вот в чем дело, — я сказала доктору Элиоту.

Быстрый переход