.. Как сейчас помню тот день — ох, этот противный запах паленых перьев! — мать щипала курицу на дворе... и запах дыма и свежих сосновых щепок у колоды (вот в кого у тебя такое чутье, мальчик!), и как ветер выл и шуршал в жесткой траве, и как мне грустно было его слушать (Салли умерла совсем недавно), и я сижу, веретено крутится — и все это как сейчас вижу, помню все, как было: как они идут дорогой у реки, и слышно, кричат, вопят: «Ура! Ура!» — наверно, ходили в город на выборы. «Ура, — кричат, — ура Хейесу!» — одна толпа кричит, а другая толпа: «Ура Тилдену!»
Господи! Помню ли я? Да как же не помнить! Я такое помню, чего ты и во сне не видел, мальчик.
— Ну, а что же голоса, которые ты слышала?
— А, ну да, я же про то и рассказываю, слушай:
«Два... два», — говорит один голос, и: «Двадцать... двадцать», — другой говорит. «Что там?» — спрашиваю. Говорит: «Два... два», — а потом другой: «Двадцать... двадцать». — «А? Что там?» И опять: «Два... два», — первый голос говорит, а другой говорит: «Двадцать... двадцать».
Ну... И вот ведь интересно: я как раз на днях об этом думала... Не знаю... Но до чего странно, если подумать, а? Да... И вот в тот самый день, двадцать седьмого сентября, значит, — а помню потому, что за два дня как раз, двадцать пятого, я разговаривала с Амброзом Рейдикером, — да, точно двадцать пятого, часов в одиннадцать утра, еще твой папа в мастерской был, вырезал имя на плите для одного человека из Бивердама, жена у него умерла, — и тут является этот. Мел Портер. Твой папа рассказывал, что он вошел прямо в мастерскую, стал и смотрит на него, ни слова не говоря: стоит и головой качает, и папа говорил, что вид у него был огорченный и печальный, словно с ним стряслось ужасное несчастье, — и тогда твой папа ему говорит: «Что случилось, Мел? Я никогда не видел тебя таким грустным».
«Эх, Вилл, Вилл, — говорит он, а сам стоит и головой качает, — если бы ты только знал, как я тебе завидую. Вот ты: у тебя хорошее ремесло в руках, никаких забот не знаешь. Все на свете бы отдал, чтоб поменяться с тобой местами». — «Как так? Да что это ты в самом деле? — говорит твой папа. — Ты, первоклассный адвокат с хорошей практикой, и хочешь поменяться с камнерезом, который должен работать руками и никогда не знает, откуда приплывет к нему следующий заказ! Это ярмо и проклятье, — говорит твой папа, прямо так и сказал: ты же знаешь, какая у него была манера, он любил резануть напрямик и за словом в карман не лез. — Это ярмо и проклятье, — говорит, — и в недобрый час взялся я за это ремесло: ждешь смерти человека, чтобы получить работу, а потом его родичи, эти неблагодарные создания, отдают заказ твоему конкуренту; если бы я занялся тем, для чего был создан, я изучил бы право, как ты, и стал адвокатом». И правду сказать, все так считали, все соглашались, что из мистера Ганта, с его свободной, складной речью и прочим, вышел бы прекрасный адвокат. «Эх, Вилл, Вилл, — говорит тот, — тебе бы на колени стать да благодарить небо, что ты этим не занялся. По крайней мере, тебе не надо думать о куске хлеба, а когда домой приходишь ночью, — говорит, — можешь лечь в постель и уснуть».
«Что ты, Мел? — говорит твой папа. — Да что это с тобой стряслось? Что-то тебя гложет, это ясно как божий день». — «Эх, Вилл, — говорит он и головой качает. — Все из-за этих людей. Я ночей не сплю, все думаю о них». Он не сказал, что это за люди, имен он не назвал, но папа тут же догадался, о ком речь, его сразу осенило, что он говорит об Эдде Мирсе, и Лоуренсе Уэйне, и трех других убийцах, что сидели в окружной тюрьме, — своих подзащитных. |