Однажды он, посидев у ней по обычаю своему часок, простился с нею и отправился было домой, как при входе в кленовую просадь, ведущую от барской усадьбы на большую дорогу, был остановлен мамушкой Любаши.
– Не прогневайся, батюшка, кормилец наш, – говорила старуха, – я к тебе, все к тебе да к богу, больше не к кому, сам знаешь; ну что же я стану делать с барышней своей (она Любашу все еще звала барышней и никак не хотела отстать от этой долголетней привычки)? Ну ведь сохнет, моя голубушка,, как вот цвет на стебле…
– Говори, говори, Тимофеевна, что такое?
– Ох, уж не знаю что и говорить… Разговоры наши все тебе ведомы давно, и знаешь ты все, знаешь, кто раскинул нам печаль по плечам, кто пустил сухоту по животу… Изойдет она горем: не ест, не спит, все так сидит либо плачет; в рот не берет ни росинки; все подпершись локотком сидит, ночи напролет, по белой груди рукой поводит – там, знать, сердце болит, ноет. Ох, уже изведет он мою барышню госпоженку… Тогда-то мы что с тобой делать станем, ась?
Расспросив еще несколько старушку и успокоив ее, сколько умел, Игривый, конечно, не мог добиться от нее большего толка; но материнские опасения ее напугали его, заставили обратить более внимания на положение Любаши, и он также стал за нее опасаться. «Надобно вовремя что-нибудь сделать, – подумал он, – шутить этим нечего; может быть, есть еще противоядие этой медленной отраве…» Он раздумывал, что ему делать; тут нужен был совет умного и опытного врача; уездному лекарю, который так хорошо рассказывал присказки о подкинутых мертвых телах, Игривый ввериться не хотел; он отправил чем свет коляску в другой, соседний город за врачом, к которому у него было более доверия.
Врач приехал, выслушал наперед Игривого, который рассказал ему все, что знал о состоянии здоровья Любаши; потом они вместе отправились к ней. Она несколько изумилась, увидев вместе с Игривым незнакомого ей пожилого человека; но когда дело объяснилось, то она была так тронута этим новым и вовсе неожиданным доказательством его любви и заботы об ней, что с трудом удерживалась от слез.
– Ну что же я вам скажу о нашей милой больной? – начал доктор, когда он остался наедине с Игривым. – Что мне сказать вам? Вы, я думаю, видите, слышите, чувствуете, понимаете и соображаете в этом случае нисколько не хуже меня. Я думаю, если несчастное положение этой женщины не изменится, то она, несмотря на то, что, по-видимому, владеет собою, при глубокой чувствительности своей, однако ж, легко может сделаться жертвою этих несчастных обстоятельств.
– Она и теперь давно уже жертва этих обстоятельств, – сказал Игривый, опустив мутные глаза на землю.
– Да; но я понимаю слово это иначе; я хочу сказать, что сожительство с мужем ненавистным и беспрерывные, тяжкие оскорбления от него, а с другой стороны, многолетняя и безнадежная склонность, а может быть, и страсть, которая, по обстоятельствам, еще беспрерывно разжигается, притом и материнские заботы о будущей судьбе детей своих, – я говорю, что все это составляет психическую причину болезни ее, этой грудной боли, биения сердца, почти беспрерывной маленькой лихорадочки, истощения, бессонницы, недостатка позыва на еду, и что все это может кончиться изнурительною лихорадкой; тогда поздно будет думать о помощи. При болезни тела страдает и душа; при боли души изнемогает тело. Это круговая порука. Между тем первое условие для выздоровления – вынуть занозу, устранить самую причину болезни: без этого нет пользы ни от пластыря, ни от микстуры, ни от пилюль.
– Посоветуйте, доктор, что же тут сделать?
– Ей надобно удалиться отсюда на несколько времени, окружить себя новыми предметами. Может быть, до того времени тут что-нибудь изменится. Пошлите ее за границу. |