XVII
«Тернии похоти моей так разрослись, что покрыли меня с головой» (уже в тагастской праздности), а «только что я прибыл в Карфаген, как охвачен был отовсюду трещащим костром похотей». – «Я валялся в их нечистотах, как в благовонных мастях, и в самую гущу их втаптывал меня все глубже невидимый Враг и соблазнял, потому что я хотел быть соблазненным». – «Я ненавидел все безопасные, без мышеловок, пути» – т. е. карфагенские улицы, без домов терпимости. – «Я любил погибать, amavi perire». «Похотью сплошной» была тогда вся его жизнь, libido sine ullo inserstitio. «Будь я только уверен тогда, что душа не бессмертна и что на том свете не будет за грехи возмездия, я предпочел бы Эпикура всем учителям», – значит, и Христу предпочел бы. «А если бы дано мне было и бессмертие, в вечном сладострастии, без всякого страха его потерять, то почему – спрашивал я себя, – это не было бы совершенным блаженством и что еще я мог бы пожелать?»
Так забыл или только хотел забыть Христа, как будто никогда ничего и не слышал о Нем. «Суше паутины иссушил Ты сердце мое, Господи!» Умер или умирал заживо. Что же спасло его?
В церкви (значит, все-таки ходил или заходил иногда в церковь) увидел однажды молодую женщину или девушку, должно быть очень красивую, потому что «распалился на нее похотью» так, что «тут же, в церкви, начал торговаться» (вероятно, со сводней), «чтобы купить этот плод смерти». Купить не на свои деньги, – у него самого ни гроша, – а на чужие, Романиана, благодетеля, у которого он тогда на хлебах, – купить женщину, как вещь или домашнее животное, которое и всякий другой за ту же цену мог бы купить. Скверно начнет – хорошо кончит: «плод смерти» будет для него «плодом жизни». Этого он не говорит и не думает, но что это действительно так, мы узнаем от него самого. «Все эти годы (от 17-го до 31-го) я имел ее одну, unam habebam… и, хотя не был с нею в том, что называется «законным браком», quod legitimum vocatur conjugium, был верен ей одной». Долгие годы будет ей верен, а она ему – всю жизнь: когда он уйдет от нее – она пострижется в монахини (таков вероятный для того времени смысл данного ею «обета безбрачия»). Это для них обоих – первая и последняя, единственная любовь.
Сын, родившийся на следующий год после встречи их (отцу шел тогда 19 год) и нежно им любимый всю жизнь, – тоже плод не смерти, а жизни.
Все это и значит: слово Господне о браке: «двое будут одна плоть» – исполнилось для них обоих; перед людьми – не «то, что называется браком», а перед Богом – то самое.
XVIII
Кто она? Этого он не говорит, даже по имени не называет ее ни разу. «Та, которую я имел, habebam», – говорит о ней как о вещи или еще мертвее, как будто бесчувственней: «Та, с которой я привык спать, cum qua cubare solitus». А ведь и любимую собаку человек называет по имени. Что это? В самом деле бесчувственность? Едва ли. Чтоб это понять, надо вспомнить, что Августин говорит на монашеском языке V века и многого не может сказать, для чего, на этом языке нет слов; что многого не посмел бы сказать и ни на каком языке и что, наконец, просто не видит многого. Меньше всего видит в браке; тут как бы слепая точка, «темная вода» в глазу не только у него, но и у всей монашеской святости. Но, может быть, это вовсе не «бесчувственность», а что-то совсем иное. Через годы и годы, уже на пороге старости – святости, уже в почти небьющемся ни для чего земного сердце монаха, память о ней, Безымянной, – все еще слишком для него живая рана; имя ее назвать – прикоснуться к ране – больно ему, и страшно: как бы снова не открылась. |