Изменить размер шрифта - +
Но произойдет странное. От старого ловеласа по-прежнему будет искривляться воздух, и кресты, и силуэты. Значит, была в нем неисправимая поломка, которая меняла все вокруг.

 

Но можно ли во имя этого преодолеть тот сокрушительный соблазн, который как амок, как околдование? Ничто в голову не приходит, кроме отца Сергия, который взял и рубанул себя по пальцу. Больно, но очистительно. Но ведь никто не рубит пальцы в наше время, ибо есть жалость к себе («О ком плачешь?» – спрашивал дедушка), но вымерла как лишняя, как мешающая жалость к другому. И если завтра по улице поведут клейменых евреев ли, чеченцев или цыган, боюсь, что не вздрогнет мой народ, не исказит его внутренняя боль. Он теперь другой. Он сам не один раз ходил на заклание. Он давно жертва, а потому и жесток до крайности.

 

 

…Что правда, то правда. Плечи у Милы Куцияновой были не милосские. На божественной скульптурной сборке накушавшиеся амброзии ангелы подсунули хрупкой женщине вместо тонких верхних косточек мужские коленки, плоские, жесткие и пупырчатые, вложив одновременно в сознание этой женщины ложную уверенность в их красоте. Мила всегда носила открытые платья, выставляя налево и направо два мощных приклада, но в этом неэстетичном развороте было столько обаятельной уверенности в красоте, что все ей сходило с этих самых «рук и плеч». Мужиков было до фига. Хотя некоторые, с элементами эстетической организации, покупали ей платки и шали для заворачивания грубоватого Милиного верха.

…А Иван Иваныч подарил ей норковый палантинчик. Правда, к эстетической организации это отношения не имело. Просто Иван Иваныч был человеком с возможностями. Он позвонил в магазин и сказал: «Фукс! Там у тебя еще остались коротенькие норки? Привези мне по-быстрому и тихо». Фукс был через пятнадцать минут.

Секретарша Ивана Иваныча помчалась к персональному (на случай войны!) входу-выходу, чтоб через военную дверь подслушать, «кому и для чего», но Иван Иваныч дверь примкнул плотно, а для верности еще включил и радио «Маяк». Билась в замочную скважину секретарша, исходила злостным любопытством, но… так ничего и не узнала.

Куциянова же напялила палантин на концерт Эдиты Пьехи. На этот же концерт в таких же палантинах пришли жена Ивана Иваныча, буфетчица Феня, любопытствующая секретарша Ивана Иваныча, все Фуксовы родственницы и далее женщины из первого по значимости в той бывшей тогда жизни списка. У Фени сердце облилось кровью, потому что она была умная и смекалистая, ей, чтобы понять, в дверь биться не надо было. Когда Иван Иваныч предложил в прошлую пятницу: «Хочешь?» – и бросил вынутую из сейфа шкурку, Феня, глядя на шелком развернувшуюся красоту, сказала: «Не надо, Ваня… Я могу себе это сама позволить…»

«Ты молодец! Уважаю!» – похвалил Иван Иваныч, и теперь на концерте Феня пялилась: какая и на ком была та? Что на секретарше или Куцияновой?

Секретарша же испытала восторг: у нее шкура как у Главной жены. Бабы Фукса – удовлетворение, что у первой жены, как у них. Тетки по списку просто всех посчитали пальцем. Одна Куциянова, исхитрившись даже из меха выставить плечо-колено, ничего такого не заметила. Как всякий творческий человек, она была зациклена только на себе самой, в норке видела только себя и на Ивана Иваныча посмотрела, как смотрит на хозяина выведенная на старт молодая кобыла, решившая, что пришла на свой персональный праздник. Дура еще не бежала под шпорами и не исходила потом. Куциянова такой осталась до смерти, женщиной-романтиком, а Феня всю жизнь мечтала ткнуть ее мордой в жизнь.

Тут надо бы обозначить время действия, не из-за стоимости норки, а потому что это только начало, все еще живы-здоровы, а главное, никто еще не родился.

…Было это в год снятия Хрущева, но еще до октября.

…Пьеха стучала на сцене стройными копытками, парни из «Дружбы» красиво, как японцы, выводили ей музыкальный фон, а на песне про мадьярку, которая бросила в воду не то венок, не то цветок, Фене поплохело.

Быстрый переход