Дайте мне время до завтра; тогда все у меня будет обдумано и решено.
Я не стал ожидать, что он мне ответит, резким движением отошел от него, завернул в аллею, ведущую на Пел-Мел, и поспешил вернуться домой, чтобы еще раз посоветоваться с самим собою, но не убаюкивать себя ничем.
В этой исповеди я без ложного стыда признал свои слабости и заблуждения, — пусть читатель воспользуется тут всем, что может вызвать у него насмешку или послужить ему на пользу. Но более темные и бурные чувства мои я скрываю под завесой молчания: все, что моего читателя ничем не позабавит и ничему не научит, принадлежит мне одному.
Часы текли — настало время одеваться. Я позвонил Бедо, оделся, как всегда, — сильные переживания обычно не препятствуют механическому выполнению повседневного жизненного ритуала, — и отправился к Гьюлостону.
Он оказался еще более приятным собеседником, чем обычно; обед также был еще лучше, чем всегда. Но, полагая, что я достаточно близок с хозяином и могу не скрывать своих истинных чувств, я все время был distrait, занят своими мыслями и как сотрапезник, в общем, несколько скучноват.
— Что с вами такое, друг мой? — спросил, наконец, благожелательный эпикуреец. — Вы не восхищались моими шутками и не оценили моих эскалопов: поведение ваше больно задевает и жаркое из дикой козы и мои чувства хозяина.
Поговорка, гласящая, что «горе общительно», — права. Я признался, что рад был бы облегчить свою душу с человеком, заслуживающим доверия. Гьюлостон выслушал меня с величайшим вниманием и интересом.
— Как ни мало, — сказал он ласково, — как ни мало значения придаю я лично подобным вещам, это не мешает мне искренне сочувствовать тем, кто придает: хотел бы я помочь вам лучше, чем простым советом. Все же, мне кажется, вы должны, не колеблясь, принять предложение Винсента. Не все ли равно, на какой скамейке сидеть, лишь бы только не на сквозняке, не все ли равно — у лорда Линкольна обедать или у лорда Доутона, лишь бы у обоих были хорошие повара. Что же касается самого Доутона, то я всегда считал его плутоватой, низкой личностью, которая вина свои старается купить подешевле, а должности продать подороже. Давайте, друг мой, выпьем за его посрамление.
С этими словами Гьюлостон наполнил мой стакан до краев. Он проявил ко мне сочувствие, и я счел своим долгом ответить ему тем же. И мы не расставались до тех пор, пока глаза бонвиванов не увидели на небе и на земле много такого, что и не снилось мудрости трезвенников.
ГЛАВА LXXIII
…Si ad honestatem nati sumus, ea aut sola expetenda est, aut certe omni pondere gravior est habenda quam reliqua omnia.
Кассий.
По своему обыкновению, я встал рано. Сон как будто успокоил меня и умерил мой гнев. Теперь у меня было время поразмыслить, что я ведь сделался сторонником своей партии не из личных и корыстных соображений и что поэтому у меня нет оснований отойти от нее по соображениям личным и корыстным. Страсти наши — искуснейшие софисты! Когда Винсент сказал мне накануне, что я должен буду отречься только от определенных лиц, а не от программы и что тут, по существу, и измены-то не будет, сердце мое сразу же согласилось с этим рассуждением и признало его истинным.
Но теперь я начал понимать, в чем состояла его ошибочность. Если бы машина государственного управления действовала безукоризненно правильно, чего доселе еще никогда не бывало (но что, как я верил, могло быть), не имело бы большого значения, кто именно играет в ней роль рычагов. Но при существующем у нас порядке, основная черта которого, простите меня, вы, де Лолмит, — неопределенность, когда люди неизбежно низводят все проводимые ими меры до уровня своих личных способностей или желаний и когда, в противоположность изречению портного, мера так редко создает человека, — не требуется особой проницательности для того, чтобы понимать, сколь опасно доверить Линкольну с его аристократическими предрассудками или Лесборо с его воинствующей глупостью проведение тех самых законов, которые были бы благополучно осуществлены Доутоном с его здравым смыслом и, главное, его помощниками, обладателями немалых и разнообразнейших способностей. |