|
Радостно отправился я домой и впервые после смерти Гертруды был счастлив. Но, по моему расчету, это должно было быть лишь началом моего мщения: я упивался пламенной надеждой, представлял себе, как он будет нуждаться в самом необходимом и голодать у меня на глазах. На следующий день, когда Тиррел, в полном отчаянии, пожелал услышать хоть одно слово утешения из уст, которым, как он, любя и веря, думал, чужды были ложь и предательство, его последний друг посмеялся над ним и покинул его. Знай, Пелэм, я при этом присутствовал и слышал ее слова!
Но тут-то иссякла для меня возможность осуществить свою месть до конца: я еще не утолил, не усмирил своей жажды, а кубок был внезапно оторван от моих губ. Тиррел исчез: куда — никто не знал. Я велел Торнтону навести справки. Через неделю он сообщил мне, что Тиррел умер в крайней нужде от предельного отчаяния. Поверишь ли ты, что, когда я услышал об этом, первыми чувствами моими были ярость и разочарование? Да, он умер, умер в той самой нищете, которой я для него желал, но я не стал свидетелем его смерти, и мне казалось, что он не испытал самых горьких мук смертного ложа.
Хотя я часто расспрашивал Торнтона, мне и посейчас неизвестно, для чего ему понадобилось вводить меня в заблуждение. Думаю, что и сам он был обманут. Достоверно только (ибо я сам это разузнал), что один человек, по описанию очень походивший на Тиррела, погиб в состоянии, о котором говорил Торнтон. Это, по всей видимости, и ввело его в заблуждение.
Я покинул Париж и через Нормандию вернулся в Англию (где и прожил несколько недель). Там мы с Торнтоном встретились снова. Но я думаю, что подлинная встреча наша состоялась тогда, когда Торнтон стал донимать меня своей наглостью и дерзостью. Лезвие страстей наших — обоюдоострое. Подобно царю, который выпускал в битву с врагами диких зверей, мы убеждаемся, что эти неверные союзники для нас самих гибельнее, чем для врагов. Но не такой у меня характер, чтобы я стал сносить насмешки или приставания человека, который был марионеткой в моих руках. Я весьма неохотно терпел его фамильярные выходки, когда не мог обойтись без его услуг. Теперь же услуги, которые он к тому же оказывал мне не по дружбе, а за плату, больше не требовались, и я еще менее склонен был выносить его близость. Подобно всем людям такого же склада, как он, Торнтон обладал некоторым низменным самолюбием, постоянно получавшим от меня щелчки. Ему приходилось бывать на дружеской ноге с людьми даже более высокого положения, чем я, и его оскорбляло мое высокомерное отношение; я же не мог вести себя иначе — так отвратительны были мне свойства его натуры. Правда, я проявлял столь безудержную щедрость, что этот алчный негодяй преспокойно глотал обиды, за которые так хорошо вознаграждался. Но со свойственной ему злобной хитростью и коварством он хорошо знал, как за них отплачивать тою же монетой. Он помогал мне, но в то же время высмеивал мое мщение. И хотя ему вскоре стало ясно, что, произнеси он хоть полслова, оскорбительных для Гертруды или ее памяти, это может стоить ему жизни, он все же умудрялся наносить мне раны в самое чувствительное, самое больное место всевозможными замечаниями общего характера или же скрытыми намеками. Так возникла, росла и все усиливалась в нас неприязнь друг к другу, превратившись, наконец, во взаимную ненависть, которая, думается мне, и стала, как в преисподней у дьяволов, нашей общей карой.
Не успел я возвратиться в Англию, как обнаружил, что он уже там и дожидается моего приезда. Он удостаивал меня частыми посещениями и просьбами о деньгах. Не обладая никакой тайной, действительно угрожающей моей репутации, он хорошо понимал, что знает нечто, способное нарушить мое душевное равновесие, и, как только мог, пользовался тем, что для меня не было ничего тягостнее и мучительнее даже самого легкого напоминания о моих отношениях с Гертрудой, об их мрачной и гибельной развязке. Под конец он мне все же надоел. Я убедился, что он опускается на самое дно, к последним отбросам общества, и мне стала невыносима даже мысль о том, чтобы дальше терпеть его фамильярные выходки и потакать его порокам. |