Когда Джонсон закончил свою речь, карета остановилась. Я выглянул из окна, Джонсон это заметил.
— Мы еще и полдороги не проехали, ваша честь, — сказал он.
Мы вышли из экипажа, я, по просьбе Джонсона, заплатил кучеру, и дальше двинулись пешком.
— Скажите мне откровенно, сэр, — спросил Джоб, — вы знаете, где находитесь?
— Понятия не имею, — ответил я, уныло обозревая длинную мрачную, плохо освещенную улицу.
Джоб бросил на меня пытливый зловещий взгляд, а затем, внезапно повернув направо, нырнул в какой-то крытый проулок или двор, заканчивавшийся узким проходом, по которому мы внезапно вышли к месту, где стояли три экипажа. Джоб подозвал один из них, мы вошли, он дал какое-то указание так, чтобы я не слышал, и мы помчались с бешеной скоростью, — так, как эта расшатанная колесница, наверно, никогда раньше не мчалась. Я заметил, что теперь мы попали в совершенно незнакомую мне часть города. Дома были старые и большей частью самые убогие. Казалось, путь наш пролегает по целому лабиринту узких улочек: однажды мне почудилось, что во внезапно открывшемся просвете между домами мелькнули волны реки, но проехали мы так быстро, что, возможно, это был обман зрения. Наконец экипаж остановился. Мы снова отпустили кучера, и опять я двинулся вперед вслед за своим спутником, находясь теперь почти полностью в его власти.
Джонсон не заговаривал со мною. Он молчал, погруженный в свои мысли, и я мог поэтому без помехи обдумывать свое настоящее положение. Хотя (благодаря своему здоровью и силе) я, подобно большинству мужчин, нелегко поддаюсь страху, у меня все же пробегали по спине мурашки, когда я поглядывал на неясные очертания унылых сараев — домами их назвать было нельзя — с обеих сторон дороги, по которой мы шли. Там и сям одинокий фонарь бросал свой тусклый свет на мрачные перекрещивающиеся улочки (хотя даже это слово было для них слишком пышным), где одиноко звучали наши шаги. Иногда и этого слабого света не хватало, и я едва различал мощные очертания своего спутника. Он же продолжал идти в темноте с инстинктивной быстротой человека, которому здесь знаком каждый булыжник. Я старательно прислушивался — не раздастся ли голос ночного сторожа, но тщетно: в этих пустынных местах его не услышишь. До слуха моего доносились только звуки наших собственных шагов или же случайные вспышки непотребного и нечестивого веселья, долетавшие до нас из незамкнутых лачуг, где предавались оргиям Бесчестие и Порок. Порою какая-нибудь несчастная тварь, дошедшая до самой низменной нищеты, омерзительная, в грязных лохмотьях, встречалась на нашем пути под редкими фонарями и пыталась задержать нас приставаниями, от которых у меня холодело под ложечкой. Но постепенно растаяли даже эти признаки жизни, мы потеряли из виду последний фонарь и очутились в полнейшей темноте.
— Теперь мы уже близко, — прошептал Джонсон. При этих словах меня против воли одолели тысячи всевозможных неприятных мыслей: вот сейчас мне предстояло проникнуть в самое тайное логово людей, давно привыкших ко всякому злодейству, отчаянных и отверженных, и до того закоренелых во всем этом, что между ними и мною не могло быть ничего общего. Безоружный и беззащитный, готовился я пробраться в их укрытие, нарушая тайну, от которой, может быть, зависела их жизнь. Чего еще мог ожидать я, кроме возмездия — взмаха руки и смертельного удара ножом? С точки зрения этих людей, не признающих никакого закона, их более чем оправдывали соображения безопасности. А кто был мой спутник? Человек, в буквальном смысле слова похвалявшийся своим искусством во всевозможных преступных делах. Если же он не решался доходить в этом до крайностей, то, по-видимому, отнюдь не осуждал теоретической основы, на коей они зиждились, и ни мгновения не колебался, если ему приходилось выбирать между личной выгодой и требованиями совести. |