Изменить размер шрифта - +
Война подходит к концу, а у нас борьба только начинается. И продлится она не год и не два… Вот вы, например, можете меня спросить, пользуется ли наша партия поддержкой широких масс населения? И я вам отвечу, что нет.

— Как это так? — пробормотал Косецкий.

— А вот так. Одни нас ненавидят явно, другие тайно, а большинство нам просто не доверяет, не знают нас, не понимают, во имя чего ведется борьба и почему революция должна у нас произойти таким путем, а не иным. Но в настоящий момент дело не в том, сколько людей за нас. Во время войны ППР и отряды Армии Людовой тоже не представляли большинства. Зато они представляли исторически правильную политическую линию, и это сыграло решающую роль. То же самое и теперь. Мы имеем не количественный перевес, а качественный, понимаете? На нашей стороне справедливость и правда. К сожалению, многие нас не понимают или не хотят понять. Отсюда — горечь, разочарование, ненужные сожаления, опустошенность, тысячи сбившихся с пути молодых людей, тысячи жалких эмигрантов, — одним словом, тупик…

Наступило молчание.

— До войны, — сказал Косецкий, — если память мне не изменяет, вы придерживались довольно левых убеждений, но коммунистом не были.

Подгурский остановился перед письменным столом.

— Совершенно верно. Не был. Но знаете, чему меня научила война? Коммунизму и патриотизму.

— Одновременно? — удивился Косецкий.

Подгурский улыбнулся молодо и задорно, и усталости на его лице как не бывало.

— А разве может быть иначе?

— Не знаю, — ответил Косецкий. — Боюсь, что я еще многого не понимаю. Вам ведь в общих чертах известна моя жизнь. Вы знаете, мне пришлось нелегко. Предоставленный себе, без чьей-либо помощи и поддержки выбился в люди. От политики я всегда держался в стороне, полагая, что моя обязанность — честно, не кривя душой, соблюдать законы. И теперь, оглядываясь назад, я могу без ложной скромности сказать, что люди уважали меня…

— А знаете, — перебил его Подгурский, — чем вы завоевали, например, мое уважение?

Косецкий, не ожидавший такого вопроса, промолчал.

— Вы, наверно, помните, мои взгляды не вызывали одобрения, особенно в среде судейских чиновников?

— Помню. У вас была репутация опасного большевика.

Подгурский махнул рукой.

— Какой я был большевик! Но как бы то ни было, меня сторонились, и, пожалуй, только вы относились ко мне доброжелательно и старались меня понять. А в те годы это много значило. Особенно для человека, вступающего в жизнь.

Косецкий опустил голову.

— Я всегда старался понять всех людей.

Подгурский внимательно посмотрел на судью.

— Всех?

Косецкий не ответил. Подгурский, опершись на стол, продолжал:

— Знаете, мне кажется теперь, что до войны во многих людях, в том числе и в вас, пан судья, под спудом дремали непочатые силы, но они были скованы и не находили себе применения. А сейчас, если внимательно присмотреться к нашей действительности, нельзя не заметить, как эти до сих пор дремавшие силы начинают пробуждаться, расти и крепнуть, преодолевая тысячи препятствий. Вот увидите, у вас тоже появятся новые мысли, желания, чувства. Будущее принадлежит нам!

Он раздавил в пепельнице окурок и, ссутулившись, с руками в карманах брюк, отошел в глубину комнаты. Становилось темно. Из-за двери доносился стук ткацкого станка. Но вот он умолк, и наступила тишина.

Косецкий сидел за письменным столом, одной рукой он подпер голову, а в другой вертел разрезной нож. Пока Подгурский говорил, он внимательно слушал. Но как только тот умолк, в душу опять залез глухой, сосущий страх. Вдруг появилось ощущение, будто его захлестнула огромная, черная волна. Он инстинктивно вздрогнул и в ту же минуту почувствовал, что у него беспокойно забегали глаза.

Быстрый переход