|
С нечетких черно-белых фотографий в разных ракурсах — женские тела, некрасивые, чем-то напоминающие черепах, беспомощно распятых на песке, — с тревожными напряженными лицами, с раздвинутыми ногами. Ерзая под столом коленками, я хихикаю — какие у них толстые ноги, и животы, и там, внизу, как-то безрадостно-некрасиво, просто ужас.
Чего смеешься! — и ты такая будешь, — Гриша злорадно, как мне кажется, смотрит на меня, — я? такая? — прикладываю руки к груди и вздыхаю — нет, быть этого не может, — никогда, я не хочу, не хочу превратиться в чудовище, я не хочу дорасти до такого вот позора.
Будешь, будешь, — Гриша косит блестящим глазом и крепко держит мою руку, — вся будешь в волосах, толстая, и здесь — будет вот так, — где-то на уровне груди Гриша делает волнообразное движение ладонью, — нет, никогда, — онемевшими губами шепчу я, — мне хочется бежать куда-нибудь подальше от этих несчастных голых теток, — я захлопываю проклятую книжку и пытаюсь высвободить застрявшие между перекладинами стола ноги.
Будешь… будешь… — ближе к вечеру Гришин шепот становится настойчивей и жарче, — я с тревогой ощупываю себя и почти безнадежно вздыхаю — ох, и угораздило же родиться девочкой, — ну что стоило маме родить вместо меня мальчишку, и тогда бы никто не посмел.
На следующий день я показываю Грише язык и скучно слоняюсь по коридору. На улице дождь, а пан Мечислав ушел куда-то с подозрительно сияющим лицом, в отутюженном костюме и такой смешной шляпе, канотье. За поворотом скрылась его подпрыгивающая фигурка, а еще через минут пять под дождь выбежала разодетая в пух и прах Бронислава. Осторожно переступая через лужи, по-гусиному вытягивая худую шею и подслеповато помигивая, обеими руками она крепко держит ручку распахнутого черного зонта, кажется, — еще немного, и она взлетит.
На кухне пекутся оладьи, — пахнет фаршированной куриной шейкой и вареной лапшой. Гришина бабушка, круглолицая, с шумовкой в руке, сует в мою руку истекающий жиром кружок. Она что-то бормочет, как всегда, под нос, — старый болван, совсем спятил, — кто? — интересуюсь я скорее из вежливости, чем из любопытства. Всем известно, что Гришин дедушка, Израиль Самуилович, давно сошел с ума, — на улицу он не выходит, только иногда во двор, — растерянно помаргивая крошечными глазками, долго смотрит в небо, а потом подзывает кого-нибудь из детворы, и, порывшись в карманах широченных порыжелых штанин, достает слипшийся гостинец, тянучку или леденец. В остальное время Гришин дедушка сидит в комнате, и оттуда доносится монотонное бормотание на непонятном языке. Гришин дедушка всегда читает одну и ту же книгу, тяжелый пыльный том с золотым тиснением на корешке, вот и сейчас — дверь тихонько приоткрылась и в полоске света показалась его всклокоченная борода.
Садись, мейделе, — строго блеснул он мутными стеклами очков и, неожиданно улыбнувшись, больно ущипнул мою щеку, — ай, — вскрикнула я, — садись, — глаза его внимательно смотрели на меня, — никакой он не сумасшедший, — подумала я, и следующие часа два уже сидела не двигаясь, потому что таких сказок я не слышала ни от кого и никогда.
Иосиф и его братья, семь сытых лет и семь голодных, семь тучных коров и семь тощих, — время летело быстро, но я сидела, — тихий голос Гришиного дедушки журчал и вливался в мои уши, — говорил он по-русски с ошибками, коверкая слова, но я не замечала этого.
Очнулась я на самом интересном. Пепел красной коровы. |