Изменить размер шрифта - +
 — Он положил левую руку с мизинцем без фаланги на мое напрягшееся острое плечо. — Из этой жизни тоже.

Для купания она выбирала места поукромнее: цыганке нельзя разголяться при посторонних. Мы уходили за Башню, за сенокосы, где земснаряды вылили на берег горы песка, и здесь, оставшись в одних трусах (едва проклюнувшуюся грудь она перевязывала газовой косынкой), плавали до посинения в черно-зеленых с прожелтью водах Преголи, а потом дремали на песке, позволяя стрекозам и ящерицам греться на наших плечах.

Она учила меня целоваться, обещая когда-нибудь научить волшебному поцелую Нэрэзбэ.

— Этим искусством владеет старуха, но она обещала научить меня поцелую, которым душа мужчины запечатывается любовным сургучом навеки. — Она вскочила и потянула меня за руку. — Пойдем к камню — о нем никто не знает.

Оставив одежду на песке, мы долго брели, взявшись за руки, по глинистой тропинке вдоль реки, пока не увидели на краю поля полускрытый ивовыми кустами острогорбый сизый камень.

— Переверни!

Я тужился не меньше получаса, прежде чем мне удалось сдвинуть камень. Под ним сплелись длинные желтоватые змейки — или черви — с крошечными голубыми глазами. Они зашевелились, вызвав у меня дрожь омерзения. Цвета изо всей силы пнула ногой камень, беззвучно опустившийся на место.

— Это камень пятой печати, говорит старуха, — с серьезным видом объяснила она. Вскочив на острый сизый горб, она раскинула руки и нараспев заговорила низким голосом: — И когда Он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом: доколе, Владыка святой и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число!

— Бр-р! — сказал я. — При чем тут цыгане? Братьев твоих пересажали за то, что они ворье. И какое число и что после него?

— День гнева! — выкрикнула она. — День любви!

Она спрыгнула в траву.

Меня восхищало ее бесстрашие: она без колебаний произносила слова, которые в городке не принято было говорить вслух, — например, «любовь» или «ризеншнауцер».

— Таких камней тут, если поискать, с полсотни наберется…

— А может, и полтыщи, — кивнула она. — Но надо знать, какие из них печати, а какие нет.

— И все это рассказала тебе глухонемая старуха?

— Я часто ложусь с ней рядом, иногда и ночую в ее постели, и когда начинаю засыпать, вдруг слышу какой-то слабый-преслабый гул… — Она сделала большие глаза. — Рокот. Постепенно сквозь этот шум начинают прорастать слова, и тогда я вдруг понимаю, что это говорит старуха. А вообще-то она не немая — просто она давным-давно держит во рту китайское яблоко, поэтому и не может открыть рот, чтобы яблоко не проглотить. Тогда — смерть. А насчет душ убиенных… Она единственная из семьи выжила в Освенциме. Знаешь, что такое Освенцим? Ну и вот. Пошли купаться! Я вся запотела от слов!

Тем вечером, когда я проводил Цвету домой, она подвела меня к кровати-фрегату — «Царица велела» — и отдернула занавеску. Я увидел груду тряпья. Цвета толкнула меня в спину.

— Здравствуйте, уважаемая госпожа Нэрэзбэ, — пробормотал я.

— Руку! — прошипела Цвета. — Протяни ей руку!

Я протянул руку и вдруг почувствовал, как ее крепко обхватили унизанные холодным металлом пальцы.

Быстрый переход