— Воронко-то убежал… — смиренно проговорил Шипицын, приходя в себя; его одежда сильно пострадала в неравной борьбе. — А я тебя все-таки убью!.. — заревел он, обращаясь к Хомутову. — Мало тебе моей крови — ты из детей моих кровь пьешь!.. Настенька…
Пьяный, обезумевший старик опять ринулся было на Хомутова, но его вовремя удержали старичок в плисовом пиджаке и давешний молодой человек.
— Мы сейчас едем, — проговорила Ираида Филатьевна, когда со стороны прииска привели сбежавшую лошадь.
V
Настенька поселилась на Коковинском прииске» Ираида Филатьевна была неузнаваема, точно она пережила вторую молодость. С утра до поздней ночи она хлопотала без устали; этот труд доставлял ей великое наслаждение, потому что все делалось для нее, для Настеньки. Толстушка переродилась разом и, стряхнув с себя гнет тяжелых воспоминаний, зажила новой, молодой жизнью, счастливой своим самоотречением. Вечная жажда любви, томившая ее, теперь, как в фокусе, сосредоточилась на Настеньке: каждый новый день приносил новое счастье — открывать новые совершенства в этой загадочной девушке. Даже роль кающейся Магдалины придавала Настеньке тысячу новых неуловимых прелестей. Ираида Филатьевна совсем забывала о себе. Часто она просыпалась по ночам, точно в комнате спал грудной ребенок, и по целым часам просиживала у постели Настеньки, не смея дохнуть; она ловила каждый вздох своего божка и часто украдкой целовала рассыпавшуюся русую девичью косу или полную детской полнотой с пояском посредине шею. Иногда от прилива тайного счастья у толстушки навертывались на глазах слезы, и она не сдерживала их, всем существом отдаваясь сладкому чувству материнской любви.
Сама Настенька едва ли понимала и сотую часть того, что творилось вокруг нее; она, как котенок, напившийся теплого молока, сладко потягивалась и позевывала, не обращая особенного внимания на куриные хлопоты толстушки и не утомляя себя заботами о будущем. Есть такие люди, которые способны вполне «растворяться в настоящем», выражаясь языком Шопенгауэра, и мысль о будущем не оставляет на их лицах ни малейшей тени. Глядя на эту беззаботную, немного ленивую и неизменно веселую Настеньку, толстушка часто завидовала непоколебимому равновесию ее душевных сил.
— Ах, это вы…;—удивилась однажды Настенька, когда, проснувшись ночью, увидала у своей кровати Ираиду. — Как вы меня испугали!..
— Я… мне показалось, что ты неправильно дышишь… — лгала толстушка. — Не болит ли у тебя что-нибудь, моя крошка?
— Нет, я здорова…
— Может быть, тебе жестко спать?..
— Нет, напротив…
— Ведь ты мне скажешь, когда у тебя что-нибудь заболит?
— У меня никогда ничего не болит.
Этот наивный детский ответ рассмешил Ираиду Филатьевну до слез, точно на нее пахнуло из далекого прошлого собственной молодостью, не знавшей, куда деваться с своими, просившими выхода, силами.
Присутствие Настеньки сделало контору неузнаваемой: на окнах появились белые занавеси, на полу бухарский пушистый ковер, в простенке между окнами новенький ореховый гуалет со множеством ящиков и шкатулочек; подоконники были заставлены душистыми левкоями и резедой, а на ночном столике у кровати Настеньки чья-то невидимая рука каждое утро выставляла свежий букет из полевых цветов и душистой гравы. Сама Ираида Филатьевна больше не наряжалась в свою мужскую канаусовую рубаху, а щЬголяла в широких домашних платьях из какой-то пестрой летней материи. Настеньке было предложено на выбор несколько платьев, и она остановилась на самом скромном из них, сшитом из тонкой батистовки с бледным синим рисунком; когда Настенька надела в первый раз это платье, зачесала гладко волосы, выбрала самый простой гладкий воротничок и подошла здороваться к Ираиде Филатьевне, та даже немного отступила и, покачивая головой, с невольной гордостью проговорила:
— О, да у тебя есть вкус, моя крошка… да!. |