Изменить размер шрифта - +
Ты, верно, не скроешь от меня, милый Персиваль, если ты сыграл эту шутку с бабушкою; ты знаешь, что на меня можно положиться».

Но в этом случае я не нуждался в советах тетушки. Я написал ей, как меня удивляет то, что бабушка выдумывает такие пустяки, и доказывал положительно, что был в Лондоне в то время, когда думали видеть меня в Чатаме.

Я знал, что тетушка старается выведать у меня истину по просьбе матушки, но понимал всю важность своей тайны, чтобы вверить ее кому-либо. С этих пор не было больше помину о письме. Мне кажется, что, наконец, стали предполагать, что письмо было выброшено куда-нибудь служанкою, и что бабушка сама не знала, чего испугалась. Предположение это подтверждалось еще тем, что служанка, пользуясь печалью матушки, выходила поболтать с соседками и потом уверяла, что ни одна душа на могла войти в комнату, потому что она не выходила из передней. Кроме того, всем казалось совершенно неправдоподобным, чтобы я, будучи в Чатаме, никем не был узнан.

Бабушка качала головою и не сказала ни слова, но тетушка Милли утверждала, что, будь я в Чатаме, я непременно зашел бы к ней. По ее мнению, служанка, прочитав письмо, оставленное на столе, показала его своим приятельницам, и кто-нибудь, желая повредить матушке, удержал его у себя.

Кажется, что матушка согласилась, наконец, с этим мнением, хотя оно нисколько не было для нее утешительным. Она не смела ничего открыть капитану Дельмару и каждый день ожидала предложения получить свое письмо за известную сумму. Но никто не делал предложения, потому что письмо было зашито Бобом Кроссом в кожаный мешочек, который я носил на шее и берег, как сокровище.

 

 

Я уже много говорил о капитане Дельмаре, но должен описать его еще подробнее. Видно было, что в молодости он был прекрасный мужчина; даже и теперь, когда ему было около пятидесяти лет, и на голове и усах стали появляться седые волосы, он был все еще недурен собою, высок и строен, с большими голубыми глазами и правильными чертами лица.

Все его движения были как будто рассчитаны, но вместе с тем тихи и величественны. Если он обращался к кому-нибудь, то всегда медленно, и в движениях его не было никакой живости. Даже в безделицах он соблюдал этикет с точностью испанского идальго и во всех словах и поступках показывал, что помнит свое знатное происхождение.

Никто, кроме меня, быть может, не дозволял себе даже думать, чтобы можно было иметь с ним в обращении малейшую вольность; но хотя в поступках его и заметна была гордость, то была гордость знатного дворянина, который уважал себя и хотел, чтобы его уважали другие.

Правда, что иногда смеялись над его необыкновенною точностью, но смеялись исподтишка, шепотом. Что же касается до его познаний как моряка и офицера, то они были всем известны с отличной стороны. Долгая привычка командовать заставила его свыкнуться со всеми обязанностями морского офицера, и он вполне достоин был командовать одним из лучших фрегатов королевского флота.

Что касается до его характера, то я хочу сказать только одно: что его слишком трудно было понять. Конечно, он никогда не дозволил бы себе поступка, недостойного дворянина, но он до того был скрытен, что невозможно было разгадать его настоящих чувств. Иногда только, но очень редко, он давал им некоторую свободу, но и то на одну минуту, и потом делался сдержаннее прежнего.

Правда, он был самолюбив; но кто же не заражен самолюбием? И знатным оно еще простительнее, потому что все льстит им. Легко было обидеть его гордость; но зато он презирал грубую лесть, и я уверен, что на фрегате он менее всех уважал низкопоклонного мистера Кольпеппера. Таков был благородный капитан Дельмар.

Мистер Гипслей, старший лейтенант, был широкоплечий, невидный мужчина, но он считался славным моряком, лихим лейтенантом и добрым человеком. Одного только он не любил — чтобы ему противоречили; молчание было лучшим средством утолить его гнев.

Быстрый переход