Вошедшей служанке он сказал сердито:
— Ее сиятельству дурно.
Он не ушел, а обождал в большом вестибюле, пока служанка, похлопотав, ушла из спальни, и тихо сказал:
— Если Робина повесят, знайте, это вы затянули на его шее веревку.
Лайла услыхала, как он сбежал с лестницы и громко зарыдала.
— Трус, грубиян, — шептала она, истерически всхлипывая.
Послали за Гревилем. Он явился, подошел к Лайле и взял ее руки.
— Мартин Вейн был здесь и угрожал мне, — задыхаясь проговорила Лайла.
— Угрожал вам! — проговорил Гревиль тихо.
— Он, кажется, обвиняет меня во всем, — зарыдала Лайла. — Он сказал, что если Робина повесят, то повесят его из-за меня.
Она внезапно взглянула в лицо своего мужа, выражавшее спокойствие. Это придало ей мужества.
— Хюго, — прошептала она, — неужели вы думаете, что Робина в самом деле повесят?
— Если настоящий убийца не будет обнаружен, мне кажется, что его казнят, — отвечал Гревиль серьезно.
— Но ведь он не совершил преступление! — горячо запротестовала Лайла и замолчала, поняв, что выдает себя.
Но Гревиль только спокойно спросил:
— Откуда вы знаете?
— Неужели вы считаете его виновным? — сказала Лайла.
— Я уверен, что он не убил, — отвечал Гревиль. — И сознаю так же ясно, как и вы, что тот, кто может помочь ему спастись и молчит, глубоко перед ним виноват.
Лайла освободила свои руки. Прежнее мучительное отчаянье и бесконечное сомнение охватили ее снова.
— Я посижу у вас еще немного, — сказал ей муж. — Не хотите ли вы, чтобы я почитал вам вслух?
— Да, — ответила Лайла беззвучно. Она не слыхала, о чем ей читал Гревиль, она изучала его лицо, и ей показалось, будто она видит его впервые. Он удивлял и пугал ее в последнее время, хотя был неизменно мягок и предупредителен.
До дня, когда произошло убийство, он был с ней искренним, по крайней мере, — таким, каким он сделался с момента их большой ссоры. Его отношение к ней можно было назвать человечным, что, по мнению Лайлы, выражалось в комплиментах и внешней любезности.
Но со времени того страшного вечера он ни разу не поцеловал и не приласкал ее. Однажды она прижала свою щеку к его лицу, но он очень решительно отодвинул голову.
Она сказала громко, прерывая его чтение:
— Хюго, отчего вы стали таким… другим?
Гревиль поднял голову. У него были светлые серые глаза и короткие, густые, черные ресницы. Эти глаза казались единственной молодой чертой на этом почти аскетическом лице, если не считать озарявшей его по временам улыбки.
Он спросил, устремив взгляд на лицо Лайлы:
— Каким другим?
Он не упрекал ее, но у Лайлы было такое чувство, словно он это сделал, и она сказала поспешно и умоляюще:
— О, я знаю, что вы недовольны мною. Сознаюсь, что я немного виновата, но ведь это не значит… не значит…
— Не значит — чего? — спросил Гревиль.
Лайла очаровательно покраснела — краска залила ее лицо до корней золотистых волос — и стала похожей на маленькую девочку.
Рот Гревиля болезненно искривился, когда он подумал об этом.
Она продолжала тем же нерешительным тоном.
— О, Хюго, не будьте таким суровым. Я так несчастна и измучена. Мне так хочется нежности и ласки. — Она протянула к нему руки и приподнялась.
Гревиль встал.
— В эти дни нам не следует думать о себе, — он вынул портсигар, закурил папиросу и, глядя, как аметистовый дым расплывался по воздуху, добавил:
— Вероятно, в эту минуту Робин Вейн многое бы отдал за возможность закурить папиросу. |