Изменить размер шрифта - +
 — Зачем вы так с матерью, Софья Андреевна?

Ага, ясно — поговорил с главврачом, и та дала добро на разговоры с опасной пациенткой.

— Да, вы можете ответить, что вам досталась не самая лучшая мать, но она вас любит! Вы… вы вот хоть раз думали, что с ней будет, если вас не станет?

— Как была, так и будет. Хотя да, бывает хуже, вон у Ленки мать вообще не просыхает. А от Аньки сегодня даже не пахло. Только ты под дверью в следующий раз не подслушивай, ладно? А теперь иди, я спать хочу.

Врач совсем несолидно прислонился плечом к стене:

— Софья… как вы не можете понять, что таких вот… их в каждой жизни бывает достаточно. И что же, если бы все вот так же, как вы… людей бы тогда вообще не осталось.

Она отвернулась к стенке.

— Ну вот подумайте — их много, а вы одна! — он говорил почти жалобно. — Своей смертью вы никому ничего не докажете, вы же уже убедились! А себя лишите жизни со всеми её радостями. Если вы хотите от горестей сбежать…

— Это не только из-за него, — Соне наконец надоело. — Если скажу, почему, дашь мне поспать?

— Эм…

— Я хочу уйти, потому что не вижу смысла жить.

Она повернула голову, в первый раз взглянув в глаза за очками. Серые, оказывается.

— Когда-то я думала, что за нами кто-то присматривает… каждому воздаётся по поступкам и бла-бла. Что справедливость есть. И Бог есть. А потом папа ушёл…

Она бесцельно оглядывала палату: на него смотреть не хотелось. Почему все больницы одинаковые? Стены зелёненькие, мебель белая, лампы обязательно гудящие, с противным белым светом, и всё такое стерильное, такое безжизненное, что свихнуться можно. Только в окно и можно поглядеть — там парк заснеженный, и даже вольеры с белками видно, если медсёстрам верить, а совсем рядом Москва-река, а за ней зимой выбеленный город, за окраину которого медленно закатывается солнце…

— Помню, я лежала в кровати, слушала рыдания мамы за стенкой и думала, в чём мы виноваты. За что это нам… За что это мне. За что папа меня бросил. И не могла понять. А потом Анька стала пить… Я от однокашников и друзей это скрывала. И когда он появился, ему тоже не сказала. Но кто-то узнал и кто-то донёс. Тогда он сказал, что «не стерпит мою ложь» и что «вычёркивает меня из своей жизни». У него мать учительница была, она ему привила всякие странные фразочки… Вот тогда я и траванулась. Просто хотела, чтобы его всю жизнь оставшуюся совесть мучила. Водкой таблетки запила — слышала, так действеннее. Но меня спасли. А потом, уже в больнице, я лежала и думала: времени-то было много… Вот я ничего плохого не делала, родителей слушалась, любила, как никто… Но мне почему-то такую жизнь отмерили. А есть в моём классе такие дебилы нахальные, которых родичи холят и лелеют, и есть такие стервы, которые с тремя одновременно крутят, и хоть бы кого из троих немножко любили. И все трое об этом знают, но всё терпят, как привязанные… Значит, выходит, нет никакой справедливости? Значит, и Бога нет… или он последняя сволочь, раз он такое допускает. Значит, ты можешь жить по правилам, но об тебя всегда будут ноги вытирать, а другие по твоей голове будут к хорошей жизни идти… Хватит, натерпелась, не хочу больше. Хочу умереть. А если там что-то есть… И если Бог всё-таки есть — хочу плюнуть ему в рожу и сказать всё, что я о нём думаю.

Врач перекрестился.

Она вновь отвернулась, спиной чувствуя его задумчивый взгляд.

— Значит, ты… вы думаете, что ваша жизнь не стоит проживания…

— Да.

— И вы совсем не видите в ней смысла? — ой, дурак… не понял ещё, что ль?

— Нет.

Быстрый переход