Берегли - и мост стоял.
Работать на мосту должны были все, кроме Воеводы (хотя он считал, что работает там больше всех) и его жены. Даже малышей заставляли работать, бороться со стихиями, и каждый мостищанин, вырастая, уже хорошо знал, как и что нужно делать в случае пожара, метели, ледохода, вражьего нападения. Никто не отваживался нарушать издавна установленный порядок, потому что каждый сознавал: от его старательности и усилий зависит устойчивость моста, а следовательно, и его собственное благополучие, потому что никто из мостищан не мог представить себя где-либо, кроме этого места, хлопотного, опасного, многотрудного, однако, в конечном счете, счастливого.
Но вот пришел к ним человек не менее странный по своему образу жизни, чем они сами, и хотя он вовсе не походил на них, хотя самим своим бытием представлял образец плохой и даже вредный, как для Воеводы, так и для мостищан, но, наверное, так уж суждено было, чтобы Воевода - о диво! - не прогнал его, а позволил остаться в Мостище, даже более того: приблизил его к себе так же, как Немого, хотя, казалось, напрасно было бы ждать от этого бродяги чего-либо путного.
Человек остановился перед мостом в дождливый осенний день, не торопился на ту сторону, в Киев, увидел корчму, поставленную перед мостом напротив часовенки со святым Николаем, отряхнулся, будто гусак, от дождя и торопливо направился в ту добрую хоромину, где льют, да пьют, да еще раз наливают. Одет он был в непонятную одежду (ибо, в самом деле, может ли быть понятным промокшее насквозь), но бросался в глаза своей осанкой. Высокий и согнутый, будто клюка для дерганья соломы, он напоминал черта из ада, который питается одной смолой, а от смолы известно какая пожива: только слипаются кишки, да и все. Именно такой слиплостью во всей фигуре и отличался этот человек, да еще костистостью и колючестью, хотя и прикрывал свои мослы широкой греческой хламидой, из-под которой снизу выглядывали довольно поношенные, некогда, видно, дорогие штаны, с которыми никак не согласовывалась обувка: что-то вконец изодранное, тут обрывок кожи, там лыко. Лицо его обросло пепельно-серой бородой, усы похожи были на усы Воеводы Мостовика; волосы торчали клочьями, будто человека стригли на скорую руку огромными ножницами: там отхватили, тут оторвали, там отрезали, тут оставили. И прикрывались эти свежесостриженные клочья стареньким клобучком, то ли монашеским, то ли поповским, а возможно, и у незадачливых чертиков тоже были такие же клобучки - кто же об этом знает? Однако пришелец, видимо, и не хотел, чтобы над его клобучком люди сушили головы, - перешагнув порог корчмы, он сразу же сорвал его с головы и швырнул куда-то в угол, а сам поплелся туда, где горело пламя и что-то жарилось, где полыхало и шипело.
Корчмарем мостищанским Воевода поставил Штима, человека острого на язык и в добром здравии, чтобы мог, ежели понадобится, дать по зубам кому следует или вытолкать взашей перепившегося; еще был Штим в меру веселым человеком, ибо трудно оставаться мрачным среди вечного веселья этого маленького мира. Потому-то, увидев странного бродягу, Штим насмешливо бросил ему навстречу:
- Что это за стрижак прибился к нам?
Все, кто был в корчме, посмотрели на нового гостя, все, видно, отметили меткое слово Штима, потому что в дальнейшем за ним и закрепилось имя Стрижак, да он и не пробовал называть себя как-нибудь иначе.
На этот раз Стрижак не смутился, отфыркиваясь так, будто только что вынырнул из воды, направился к стойке, за которой распоряжался Штим, и красивым, сочным басом попросил:
- А налей-ка, чадо возлюбленное, какой-нибудь бесовской отравы.
И сверкнул между толстыми пальцами золотым грошом, но не дал его корчмарю, а лишь показал так, ради хвастовства.
Штим принадлежал к людям, сочетающим в себе множество качеств, среди которых не последнее - склонность ко всему, что блестит. Он не стал ждать, пока его попросят еще раз, умело нацедил в деревянную чашу зеленоватого питья, поставил на огонь сочный кусок мяса и принялся скрести пятерней в своей взлохмаченной голове. |