Бисмарк советовал Германии полагаться в основном на сухопутные силы, но его последователи, ни каждый в отдельности, ни все вместе взятые, не были Бисмарками. Он неуклонно добивался достижения ясно видимых целей, они же стремились к более широким горизонтам, не имея четкой идеи в отношении того, что именно им нужно. Гольштейн был Макиавелли без политики, который действовал, исходя из одного принципа: подозревать всех и каждого. Бюлов не имел принципов, он был так скользок, жаловался его коллега адмирал Тирпиц, что по сравнению с ним угорь был пиявкой. Резкий, непостоянный, легко увлекающийся кайзер каждый час ставил разные цели, относясь к дипломатии как к упражнению в вечном движении.
Никто из них не верил, что Англия когда-нибудь придет к соглашению с Францией, и все предупреждения на этот счет, к том числе и наиболее обоснованное — от посла в Лондоне барона Эккардштейна, Гольштейн отметал как «наивные». На обеде в Малборо в 1902 году Эккардштейн видел, как Поль Камбон, французский посол, уединился в бильярдной комнате с Джозефом Чемберленом. Там в течение двадцати восьми минут они вели «оживленный разговор», из которого ему удалось подслушать только два слова — «Египет» и «Марокко» (в мемуарах барона не говорится, была ли дверь открыта или он слушал через замочную скважину). Позднее его пригласили в кабинет к королю, где Эдуард предложил ему уппмановскую сигару 1888 года и сообщил, что Англия собирается достичь урегулирования с Францией по спорным колониальным вопросам.
Когда Антанта стала фактом, гнев Вильгельма был страшен. Но еще более досадным и мучительным для кайзера был триумфальный визит Эдуарда в Париж. «Путешествующий кайзер» — так прозвали Вильгельма из-за частых поездок — получал необыкновенное удовольствие от церемониальных въездов в столицы других стран. Но больше всего ему хотелось посетить недосягаемый Париж. Он был везде, даже в Иерусалиме, где ради него открыли Яффские ворота, чтобы он смог проехать через них верхом на коне. Но Париж, центр всего, что было прекрасным, всего, что было желанным, всего того, чем не был Берлин, оставался закрытым для него. Он хотел услышать приветствия парижан, хотел, чтобы его наградили орденской лентой Почетного легиона через плечо.
Он дважды извещал французов о своем императорском желании, но никакого приглашения не последовало. Он мог войти в Эльзас и выступать с речами, возвеличивающими победу в 1870 году, он мог принимать парады в Меце, но — и в этом, может быть, и заключается печальная участь королей — кайзер дожил до восьмидесяти двух лет и умер, так и не увидев Парижа.
Зависть к древним нациям пожирала его. Он жаловался Теодору Рузвельту, что английская знать во время поездок на континент никогда не заезжала в Берлин, а всегда отправлялась в Париж. Он считал, что его недооценивали. «За все долгие годы моего царствования, — сказал он как-то королю Италии, — мои коллеги, монархи Европы, не обращали внимания на то, что я говорил. Но скоро, когда мой великий флот подкрепит мои слова, они станут проявлять к нам больше уважения». Те же чувства испытывала и вся нация, страдавшая, как и ее император, от нестерпимой потребности признания.
Изобилуя энергией и честолюбием, сознавая свою силу, впитав идеи Ницше и Трейчке, эта нация считала себя наделенной правом господствовать и в то же время обманутой, потому что остальной мир отказывался признать это право. «Мы должны, — писал представитель германского милитаризма Фридрих фон Бернарди, — обеспечить германской нации и германскому духу на всем земном шаре то высокое уважение, которое они заслуживают… и которого они были лишены до сих пор». Он откровенно признавал лишь один способ достижения этой цели; и все Бернарди помельче, начиная с кайзера, стремились к этому уважению с помощью угроз и демонстраций силы. |